» » » » Сталинград - Павел Смолин

Сталинград - Павел Смолин

Перейти на страницу:
гарью.

Сталинград.

Чужая память подсказала остальное, услужливо и быстро: бывшего владельца этого тела звали Витя, а передо мной лежал Андрей. Мой отец. Мы сошли с того берега на рассвете вдвоём. Ему полагалась фабричная бронь, но он отказался: сына забрали, сын дурной и на войне один пропадёт.

Он и пошёл. Присмотреть.

Присмотрел.

Железо сверху сменило тон. Я вжался и повернулся туда, куда следовало смотреть с самого начала.

Метрах в семидесяти, в проёме разбитого цеха, стоял пулемёт. Бил не наугад — короткими, по два-три, экономно. Не боится, не психует, считает патроны. А под его огнём, левее, за грудой битого кирпича, перетекали серые фигуры: по одной, от укрытия к укрытию, накоротке, не подставляя спин. Обученная, слаженно работающая группа.

Фашисты!

Это были понятные враги — солдаты, пришедшие убивать солдат. Легче от этого никому не становилось. Особенно тем шестерым нашим, что жались в промоине левее и ниже: без командира, вжатые в глину, они лупили в белый свет и ждали смерти, а смерть неторопливо, грамотно заходила им во фланг.

У ноги отца лежала винтовка — свою тот, кто пользовался этим телом до меня, благополучно посеял. Трёхлинейка, мокрая, в глине по самую скобу. Я взял её раньше, чем решил взять. Руки сделали всё сами: левая легла на цевьё, как ложится на своё, палец нашёл, где ему быть. Прошлого хозяина тела учил из такой стрелять отец — с двенадцати лет. Тело помнило.

Я помнил остальное, поэтому выскочил из воронки и на полусогнутых, от укрытия к укрытию, побежал помогать своим.

Между двумя обломками со стороны фашистов был разрыв метра в два — открытое место, которое не обойти. Я подождал. Приклад толкнул в плечо, винтовка плюнула сталью. Немец, не успев даже крякнуть, рухнул на землю.

Второй оказался умный. Он залёг мгновенно, ещё до того, как эхо ушло, и повёл стволом на звук — правильно повёл, туда, где стрелок должен был остаться лежать. Стрелок бы и остался, будь он двадцатилетним Витей.

Но я уже катился вправо, вдоль кромки, в полосу, которую из его положения не было видно, и, ссыпаясь в промоину, поймал себя на дикой, неуместной, счастливой мысли: я качусь. Я упираюсь двумя ногами. Я толкаюсь левой.

Тринадцать лет я поднимался по лестнице, считая ступени.

Я поднялся за грудой с другой стороны — ближе и совсем не там, где он ждал. Он ещё доворачивал ствол, а я уже нажал на курок.

Третий и четвёртый залегли всерьёз и больше не пошли: поняли, что их читают наперёд, и не стали платить дороже, чем уже заплатили. Профессионалы. Расстроенный смертями коллег пулемётчик перенёс огонь на мою груду, кроша кирпич в красную пыль — но у груды меня уже не было. Я шёл низом, промоиной, к своим.

— Куда палишь, олень⁈ — голос был чужой, молодой, сорванный, но слова — мои. — Слыш, рыжий⁈

Мальчишка лет восемнадцати, белый как смерть, всаживал патрон за патроном поверх бруствера, не поднимая головы. Попасть не пытался, а просто шумел, чтобы не думать о страшном. Услышав меня, он замер и повернулся — глаза были совершенно безумные.

— На левый угол смотри! — рухнув рядом, показал я. — Вон тот, с обваленным простенком. Они полезут оттуда. Ствол туда положи и держи. Дёрнется — бей.

Через пару морганий команда вернула рыжего в дело: он переложил ствол, куда сказали, и стал ждать. Через минуту, когда в левом углу дёрнулась серая тень, рыжий выстрелил и попал.

— Живой! — хлопнул я его по плечу. — Запомни: это лучшее в мире чувство.

До рыжего не дошло, но он робко улыбнулся. Стало тихо — той ватной тишиной, которая наваливается, когда уши ещё звенят, а стрелять уже не в кого. Немцы оттянулись, оставив лежать немножко своих.

Я лежал в чужой глине, в чужом молодом теле, чувствовал мокрые портянки на обеих своих ногах и дышал так, как не дышал тринадцать лет.

Меня выдернули из тёплой пустой жизни, где я был лучшим в стране специалистом по тому, чего мне больше не позволяли делать, и швырнули в худшее место на планете — в осень сорок второго, в город, которому предстояло перемолоть армии и войти во все учебники, включая мои собственные.

И я давно, очень давно не чувствовал себя настолько живым.

Это было страшно. И это была правда.

Я вытер ладони о штаны, подобрал отцовскую винтовку и встал. Мы вдвоём с рыжим оттащили отца под уцелевшую стену, в нишу бывшего спуска в подвал. Рыжий немного отошёл от шока, увязался следом и всю дорогу говорил.

— Я рядом был, — говорил он. — Я всё видел, вот как тебя. Он же вперёд полез, батя-то твой, а там… Витёк, ты слышь? Витёк?

Звали его Митька. Вместе с именем из чужой памяти выплыло остальное: трещотка из соседней роты, мать в Тельме на пекарне. Позапрошлым летом они с прежним хозяином моего тела гоняли голубей с фабричной крыши. Полезная штука — чужая память. Работает как справочник, который сам открывается на нужной странице и сам же лезет обниматься.

— Слышу, — ответил я.

Я сложил отцу руки и забрал документы. Документы полагалось сдать, из них потом сложится похоронка и уйдёт за пять тысяч вёрст, в посёлок при старой суконной фабрике, к женщине, которая для меня была никем, а для моего тела — мамой.

Митька шмыгнул носом и полез было что-то говорить про то, что Бог приберёт. Я поднял глаза, и он осёкся. Нас набралось семеро из тех, кто сошёл на берег утром. Лейтенанта не было. Где он остался, никто не спрашивал: на войне есть вопросы, которые не задают вслух, чтобы не услышать ответ.

Старшим оказался немолодой ефрейтор с тяжёлым, будто из кирпича сложенным лицом. Он один не суетился, поэтому все сами собой развернулись к нему.

— За мной, — сказал он. — Бегом не надо. Кто побежит, того первым и убьют.

Ефрейтор знал дело. Я пристроился третьим и пошёл следом. Вёл он не по прямой, а по битому — там, где стена повыше и обломки погуще, — через открытые места пускал по одному, сам ждал у края и считал. Считал неправильно, слишком долго, но лучше долго, чем никак.

Идти было тяжело. Набравшая воды шинель весила как чужая совесть. Глина держала сапоги и отпускала их с чмоканьем, будто торговалась. За шиворотом кололась кирпичная пыль, во рту у меня было

Перейти на страницу:
Комментариев (0)