Рассвет новой эры - Роман Смирнов
— Говорил я, товарищ Сталин, надо было ту, что поменьше.
— Ту, что поменьше, Галя бы не одобрила, — сказал Сталин из кресла. — Правда, Галя?
Галя не ответила. Она сидела на ковре, поджав ноги и высунув от старания кончик языка, и клеила цепь из цветной бумаги, и работа эта занимала её целиком, так что ни дед, ни Власик, ни ёлка для неё сейчас не существовали. Рядом сидела на корточках Юля, резала бумагу на полоски, ровно, по линейке, красную, жёлтую, зелёную, большими портновскими ножницами, и складывала полоски стопками, по цветам. Клей был мучной, сваренный на кухне в кастрюльке, и стоял в блюдце, тёплый ещё, мутно-белый, и пахло от него почему-то детством.
Яков должен был приехать к ночи, из академии, где у него шли зачёты. Светлана звонила с аэродрома, сквозь треск и чьи-то голоса в трубке, что приедет только тридцать первого, и то если дадут. Василий не звонил.
Сталин сидел в кресле у окна, с раскрытой книгой на коленях, и не читал. Смотрел, как внучка клеит. Она макала палец в блюдце, мазала кончик полоски, продевала его в предыдущее кольцо, сжимала и держала, считая про себя и шевеля губами, и досчитав, осторожно отпускала, и смотрела, не разойдётся ли. Кольцо держалось. Цепь лежала на ковре змеёй, пёстрой, неровной, в одном месте два красных кольца подряд, и была уже длиной метра в три.
— Дедушка, а она до потолка достанет?
— Смотря сколько ты ещё наклеишь.
— А сколько надо?
— А ты считай, — сказал Сталин. — Ёлку обернуть надо раз пять, не меньше.
Галя посмотрела на ёлку, огромную, тёмную, упиравшуюся срезанной верхушкой в потолок, потом на свою цепь, и лицо у неё сделалось отчаянное.
— Это ж до утра.
— До утра, — согласился Сталин. — Кто ж говорил, что будет быстро.
Юля засмеялась, уронив ножницы. Власик, всё ещё державший макушку, осторожно положил её на подоконник, будто выбросить было жалко, повесил ножовку на плечо, как винтовку, и вышел.
За окном шёл снег. Он шёл весь день, тихо, без ветра, крупными хлопьями, и к вечеру дорожки в саду замело так, что дворник, старый, в валенках и в треухе, тот самый, что мёл этот двор ещё до войны, вышел с лопатой уже в третий раз. Сталин видел в окно, как он расчищает дорожку к воротам, широко, неспешно, вонзая лопату в снег и отбрасывая его в сторону одним и тем же движением, и как снег, отброшенный лопатой, ложится ровным валом по краю, будто по шнуру. Работал дворник не торопясь: к утру всё равно заметёт, и завтра выходить снова.
Уже затемно позвонил Поскрёбышев и сказал, что едет товарищ Молотов, с материалом из ТАСС.
— Каким материалом?
— Американский президент выступил в Конгрессе, товарищ Сталин. Вячеслав Михайлович велел передать: полный текст. Перевели.
Сталин положил трубку и некоторое время сидел, глядя на аппарат, будто тот мог сказать ещё что-нибудь.
Молотов приехал скоро. Снег лежал у него на шляпе и на плечах пальто, и он не стал раздеваться в передней, как ни тянулся к нему Власик, а так и прошёл, в пальто, оставляя на паркете мокрые следы, в кабинет, только шляпу снял и держал в руке. Под мышкой у него была папка, обыкновенная, серая, с тесёмками, какие бывают в любой конторе.
— Разденься хоть, — сказал Сталин.
— Я ненадолго.
— Ненадолго, — сказал Сталин. — Садись. Чаю принесут.
Молотов сел, положил папку на стол и развязал тесёмки, аккуратно, не торопясь, двумя пальцами. Внутри было листов пятнадцать, на машинке, через полтора интервала, с правкой от руки в двух-трёх местах, где переводчик сомневался в слове и писал над ним другое, мелко, карандашом.
— Выступил в час дня по ихнему, — сказал Молотов. — Совместное заседание обеих палат. Говорил минут двадцать. Радио передавало на всю страну. Хлопали. — Он помолчал. — Хлопали, говорят, стоя.
— Прочёл?
— Прочёл.
— И что?
Молотов снял пенсне, протёр его платком, долго, тщательно, и надел.
— Объявили, — сказал он.
Сталин взял листы и стал читать.
Читал он медленно, как всегда читал важное, с карандашом в руке, но карандашом не пользовался, и Молотов, сидя напротив, видел, как он переворачивает лист, и ещё один, и как на третьем листе задерживается дольше, чем на других, и возвращается к началу страницы. Принесли чай, в подстаканниках, с лимоном. Молотов взял стакан, погрел о него руки, озябшие в машине, но пить не стал, так и держал, пока чай не остыл.
Слова были знакомые. Сталин понял это с первой страницы и сперва не поверил себе, а потом, дойдя до места про два образа жизни, поверил. Он уже слышал это. Не эти самые слова, может быть, и не в этом порядке, но это. Та глухая память, что оставалась в нём от другой, не бывшей теперь жизни, почти иссякшая, которую он давно уже не звал, потому что она всё реже отвечала, тут отозвалась сама, без зова, так ясно, как отзывается в пустом доме половица, на которую наступил. Там это говорил тот же человек, в очках, так же в Конгрессе, только весной, и называл там греков и турок, а здесь не называл никого, говорил про весь мир сразу. И там после этой речи началось то, что потом назвали холодом.
Он дочитал до конца, до последнего листа, до слов о том, что задача эта не на год и не на два, и сложил листы стопкой, выровняв края о стол, постукивая ими, как выравнивают колоду.
— Сумму назвал, — сказал Молотов.
— Видел.
— Большая сумма.
— Для нас большая, — сказал Сталин. — Для них не очень. Но им и эту не дали бы без такой речи. Там Конгресс резать хотел. Им страх нужен был, чтоб деньги выбить.
— Думаешь, только для этого?
— Для этого сначала, — сказал Сталин. — А потом привыкнут. Сперва пугают, чтоб дали денег. Потом дают денег, потому что напуганы. Потом уже и не помнят, кто кого первый напугал.
Молотов ничего не сказал. Он знал эту манеру: хозяин иногда говорил о вещах, которых не могло быть, так уверенно, будто уже видел их своими глазами, и Молотов за много лет научился не спрашивать, откуда.
В дверь постучали, тихо, снизу,