Дядя Жора. Электрик - Валерий Сопов
— Спасибо, — сказал Иван Иваныч просто. — Уважил.
И растаял. Тоже — кубиком в чае. Без эффектов. Только воздух в лазу мгновение был холоднее обычного, а потом стал как стал.
Дядя Жора шагнул в лес и прикрыл за собой дверцу.
* * *
До рощи метров сто пятьдесят он прошёл за две минуты. Лес был знакомый — обычный сосновый, какие тут везде. Под ногами хрустели иголки. Где-то далеко, за деревьями, светились огни дачи. До взрыва оставалось — Дядя Жора посчитал — минут шесть.
Он отбежал в глубь рощи метров на триста, нашёл подходящую ложбинку между двух сосен, упал в неё на брезентовый рюкзак, сжался. Лежал и считал секунды. И думал — спокойно, тяжело — обо всём сразу: о Тамаре, о Лизке, о ещё неотданной ему сдаче в пятьсот гривен — нет, сдача уже отдана, — об Иване Иваныче, об Аркаше, о маленькой моргающей точке, которая сейчас вот-вот.
Грохнуло.
Сильно. Низко. Земля под Дядей Жорой коротко вздрогнула. Сквозь сосны прошёл рыжий световой удар, потом потянуло гарью. Из-за деревьев вверх поднялся столб тёмного дыма и в нём — настоящие, не лживые, рваные оранжевые языки пламени.
Через минуту по всему лесу раскатилось карканье ворон. Через две — где-то далеко завыли первые сирены. Через десять — район, где недавно стояла кирпичная дача с башенками, был уже сплошным заревом, мигалками, рёвом моторов, и Дядя Жора, всё ещё лежащий в ложбинке, постарался лежать тихо, не шевелясь, как партизан.
Он лежал так, по его прикидкам, не меньше часа. За это время огонь, судя по звукам, охватил дом полностью; пожарные приехали; кто-то истошно кричал в матюгальник; собаки, видно, тоже сгорели — лая он больше не слышал; подъехала ещё машина, и ещё.
«Ну, — подумал он, — пора и мне. К утру я тут промёрзну до костей».
Он встал, отряхнулся. Перекинул через плечо рюкзак. И, придерживаясь оси леса так, чтобы дача оставалась слева, а звёзды над головой — справа, пошёл в сторону Киева.
Шёл он пешком.
Машину тормозить не стал — побоялся. В карманах у него лежали три пачки по десять тысяч долларов — всего, стало быть, тридцать тысяч, в нагрудном — ключ от иностранного банка, в кармане куртки — пачка наличных гривен, а на дороге, неподалёку от его маршрута, дымилась громко горящая дача авторитетного человека. Любой остановившийся водитель в такой ситуации, мог запомнить, и хорошо запомнить, всякого попутчика в кепке.
Поэтому Дядя Жора шёл. Пятнадцать километров — это, по его прикидкам, часа три неторопливой ходьбы. К утру дойдёт.
Дорогу ему освещала холодная сентябрьская луна. Под ногами шуршали первые опавшие листья — кленовые, мелкие, ещё зелёные у корешка. Где-то далеко гудела трасса; ближе — где-то совсем рядом — иногда вскрикивала ночная птица. Дядю Жору никто не трогал. Он шёл и думал. Он много думал в эту ночь — о людях, о деньгах, о том, что в человеке самое его, а что чужое; и о том, что зря он всю жизнь думал, будто бандиты — это особая порода, отдельная от прочих. Не отдельная. Просто та же порода, что и он сам, только без тормозов. У них и план у одного из них был, как у инженера, аккуратный — он по-человечески им любовался, как любуются хорошим колосом или хорошо сваренной розеткой. И челюсть в подвале, и шкаф с кнопкой, и латунный ключик. Точная работа. Дяде Жоре, человеку, у которого вся жизнь прошла в починке чужих линий, точная работа всегда внушала уважение.
«Только убивать-то нельзя, — сказал он сам себе шёпотом, на середине третьего километра. — Никакой план не вернёт сегодняшних. Никакой».
И это была чистая правда, и теперь её никто не искажал.
***
В Киев он вошёл около половины пятого утра, со стороны Жулян, и первым делом сунулся в придорожное круглосуточное кафе — взять чаю. В кармане у него лежали ещё мятые гривны, бумажные, аркашины почти; он расплатился ими, не трогая долларов. Чай был крепкий, очень сладкий, и Дядя Жора пил его, глядя на спящий за окном проспект, и думал, что сегодня, видимо, на работу он не пойдёт. И завтра тоже. И, может, послезавтра.
На Борщаговку добрался к семи. Дома было тихо — Лизка, услышав ключ, выскочил в прихожую с упрёком в каждом усе. Дядя Жора накормил его, разделся, сел на пол прямо в коридоре, прислонился спиной к стене.
И только тогда у него начали трястись руки.
Он сидел и дрожал минут двадцать — мелко, постыдно, без всяких высоких чувств, как дрожит всякий, до кого с опозданием на полдня доходит, что он мог не вернуться. Что он там, в кабинете у Витюши, мог сорваться, ляпнуть лишнее, и его положили бы прямо в кресле, и Лизка остался бы один. Не Тамара, не Глухово, не швейцарский ключ — Лизка, рыжая морда, который сейчас тёрся об ногу, требуя ещё ложечку каши.
Он встал. Налил коту ещё. Потом подошёл к телефону.
И позвонил в Глухово.
* * *
Тамара взяла трубку сразу — она всегда брала сразу, у неё была эта дурная привычка не давать телефону прозвонить и три раза.
— Алё, — сказала она.
— Тома, — сказал Дядя Жора. — Это я.
Долгое молчание. Шуршание в трубке. Где-то на заднем плане кудахтали куры — наверное, в сенцах.
— Ну, — сухо сказала Тамара. — Что.
— Тома, — сказал Дядя Жора и сел на табуретку у телефона, потому что почувствовал, что устал. — Ты меня дослушай. Не перебивай. Я тебе всё скажу как есть. По правде. И ты услышишь по правде. Я знаю.
Он сделал паузу. И начал.
— Никакой любовницы у меня нет. И не было. Ты у меня одна. Я тогда, в июле, говорил правду — но был у меня в жизни такой период короткий, что меня неверно слышали. Меня и в банке неверно поняли, и в милиции, и тебя. Сейчас — кончилось. Сейчас меня слышат правильно. Ты у меня одна, Тома. Я тебя люблю, как тридцать лет назад. Я по тебе скучаю. Я Лизку без тебя плохо кормлю, он жалуется. — Голос у него самого предательски дрогнул. — Возвращайся, Тома. Возвращайся, как сможешь. Я тебе шубу куплю. Хорошую. Какую захочешь. Не на