Груманланы - Владимир Владимирович Личутин
Петруха запалил сальничек, но свет жирника, разбавив темень, не принес радости и утешения: грядущее одиночество показалось ужасным, зимовьюшка вдруг ожила, наполнилась непонятным гулом, голосами, словно бы груманланская дружина запоздало съехалась на отпевание, общим провожаньицем посылая мореходцу в напутствие самые добрые искренние слова.
Ему казалось, что товарищ не умер, а мучается, стонет в сенях, хватается за дверь и не может отворить. Ему даже почудилось, как Илья зовет его жалконьким голосом: «Петру-ха!..» Парень дважды подходил к проему, выглядывал в сени, но из морозной тьмы опахивала лишь леденящая стужа да задувала в лицо снежная пыль.
Конечно, на Ильин день приплывут покрутчики попроведать охотников, выдолбят в скале ямку, поставят староверческий трисоставной крест, вырежут ножом в древе поминное дружественное послание, насыплют на могилу из арешника и мелкой морской гальки высокий гурий, кто-то сронит в рукав бурзунка печальную слезу, все истово осенятся в сторону Соловецкой обители и потянутся под парусом назад в становье Магдалина, посчитав разволочную караульню навсегда своею, занесенной в поморские святцы как зимовье Ермакова.
Петруха потушил светильник, закатился на нары и жалобно, сглатывая слезу, запел песню, слышанную от мезенских покрутчиков:
Уж ты хмель, ты хмель кабацкая,
Простота наша бурлацкая!
Я с тобой, хмель, спознался,
От родителей отстал,
Чужу сторону спознал!
Много нужи напримался!
Не за ум-разум схватился;
Я на Грумант покрутился…
Не успел Петруха дотянуть последние строки, как в зимовейке раздался топот, пляски, звонкий девичий смех, словно бы на деревенское игрище угодил; от неожиданности у Петры как бы сердце остановилось, – он знал от груманлан, что на Бурунах вадит, дескать, откуда-то девки вдруг являются, как с неба, и начинают мужика терзать, выкуделивать с ним всякие штуковины, сводить с ума. Зимовщик скоро начинает худеть, пропадает интерес к еде, отваливаются руки-ноги, и жизнь становится невмоготу. Ермаков в этой избенке оцинжал, на неделе все зубы выплюнул, а ведь не признался, что блазнит, что девки за причинное место дергают и неволят жить с ними, да мало того – принуждают силою и все соки выпивают. А может, к нему иродовы дочки и не приходили?
Но Прокопий Шуваев рассказывал, что иродовы дочки живут во всех сторонах моря-океана, появляются в срамном виде и начинают над мужиком изгаляться, делать ему всякие куры и угнетать болезнью. Ко всем, кто «цинжал» на Ледовитом море, эти девки прилетали на невидимых крылах, и никого их вид не претил и не пугал, и никто из мужиков не видел в том колдовства и сказки, но все было как взаправду и даже пуще, чем в жизни. Что это? Маревит, кудесит, блазнит и вадит, что человек вроде бы в себе, но и где-то в отлучке, оставив на оленьей постели лишь свою изжитую пропащую кожурину, а сам скитается в это время не вем где?
А особенно сладко веселухе мальчонку свести с ума. Совсем свежий человечек, еще не издряблый. Хоть калачик из него стряпай, хоть бы и шанежку, тестичко выходило, не перестояло. Будет в самый раз и козулю завернуть, и пирог – рыбник с палтасиной.
Но отрок-зверовщик не знал, что загадала про него девятая иродова дочь. Пусть и одиноко парню в хиже, но Пётра держался, не сходил с ума, не поддавался сердечной горячке, которая обычно подводит мужика, кидает в любовный азарт, когда за край холщовой юбки готов истосковавшийся груманланин полмира отдать. А невидимая девка хохочет и выплясывает кренделя, заманивает охотника, где-то возле, но невидимая, как бы за стеною, готовая вот-вот напроситься в гости, да хозяин что-то медлит и пока не зовет. Наивный теленок, еще ни с одной девкой не знался – вот такого завлечь в игрище, обавить, испить юной горячей кровички, обсосать каждую жилочку и костомашку – станет за дорогое удовольствие. Да и Петруху заело за живое: еще товарища не закопал, а на его пустое место уже кто-то зарится. «Дай-ко, думает, оживлю я огонька да посмотрю, кто надо мною потешается». Но не скинулся на худое Петруха, дескать, не забирает ли его в свой черед Девка-Огневица, а там и знобея начнет крутить руки-ноги, и Старуха-Цинга встанет в сголовьице, чтобы заломить шею. Сбродил парень в сени, споткнулся о ноги Ермакова. едва не повалился поверх покойника, но выправился на дрожащих ногах, вскружило голову. Нацедил корчик кислой «ставки», жадно выпил, зачерпнул. В печке догорала теплинка, скудное пламя едва разбавляло угол стола на укосинах, берестяной жирничек, обмазанный мукою, огневую стряпню, трутоношу, – все было под рукою, в самом сголовьице. Пётра накидывать дров не стал, решил погодить. Присмотрелся, кто-то затаился в другом углу – кудрявая головенка на высокой тонкой шее, белый сарафан-костыч, похожий на погребальную рубаху. Порыв ветра полоснул в стену, видение пропало. Кто-то дернулся в дверь, раз-другой, и затих, прислушиваясь, на носках прокрался на прежнее место. Жутко стало Пётре, не удержался, вскричал: «Эй, как тебя там?!. А ну, покажися, лохматая выдра, – пригрозил. – Не буди лихо, пока тихо… Живо наваляю колачей, натяпаю колобков, распущу рубаху на покромки. Ты там взаправду, на своих ногах, иль как?» Парень подумал: «Оживлю огонек да и гляну, кто надо мною шуткует». Ударил огнивом по кремню, посыпались искры, зашаял трут, сразу умолкли пляски и хохот. Пётра по-прежнему в избенке один, только воет протяжно ветер в горных вершинах, осыпаются с грохотом навалы снега.
«Вадит чертовка, издеется над бедным отроком, что угодил в отчаянное положение», – думает Пётра. Но и он, Петруха, не теленок, чтобы сразу заробеть и скукситься, искать мамкину соску. Его заело любопытство. Он пока не может понять, никак не возьмет в