Полынная горечь чужбины - Елена Пустовойтова
Чтобы дать Ларисе возможность высказаться, да и самим понять, что же такое произошло, чтобы в два часа ночи, не владея английским и не ориентируясь в городе, уезжать от единственной дочери, предложили чаю.
— Говорю ей, — согласно кивнув головой на чай, не прерывая рассказа Лариса, — брось его, не теряй времени, молодость штука обманчивая — сегодня она есть, а завтра ты уже только молодишься. Я квартиры продам… У меня же две квартиры, одну сдавала всегда, а в другой жила, — пояснила тут же Лариса, — так что прожили бы какое-то время, хватило бы курсы оплачивать, а там все бы и наладилось. Нашелся бы кто-нибудь… А она ни в какую. Говорит, как кто узнает, что русская, сразу на расстоянии вытянутой руки держит.
Лариса сама вытянула руку, показывая дистанцию.
— Это у них так называется, когда они отстраняют человека. И никто не хочет жениться, все понимают — из-за визы. Только, говорит, индусы или иммигранты и женятся. Да еще старики… Да, говорю, плевать на Австралию, если в ней все время цветы цветут, то не значит, что ради этого продавать себя надо! Уедем, если не найдется порядочного человека, домой, не пропадем. А хочешь, в Москву, там переводчицей где-нибудь устроишься, английский-то у тебя теперь какой хороший… А она кричит, что и Москва, мухами засиженная, ей не нужна и чтобы я ее оставила в покое…
А тут этот вылетел из спальни. Спал уже. Да как заорет чего-то. Тюрбан свой синий на ночь снимает, надо лбом шишку из волос крутит — ну черт чертом. Я у нее спрашиваю, чего он орет, а она — что злится, что ее нет в постели…
А я ему фигу вот скрутила, — Лариса показала поочередно Алле и Валерке, какую она зятю скрутила фигу, — и говорю ему, а это ты не видел у себя в постели! Да ты, кочерыжка черная, и мизинца ее не стоишь, а еще недоволен. Хочешь, чтобы она себе тебе на потеху силикона в сиськи натолкала?!.. Выкуси!..
А он, тварь, пошел в мою комнату, схватил мой матрац и выбросил в окно. С третьего этажа матрац выкинул. Я его купила! Не он мне! Триста долларов отдала! У него, у сторожа поганого, секьюрити драного, денег свекрови и на матрац нет!..
Лариса схватила, не глядя и не пробуя, горячо ли, бокал с чаем и шумно отхлебнула:
— Я Ленке говорю, с этим-то чего мне разговаривать, я ей и говорю — видишь, как эта обезьяна с твоей матерью поступает? Это он не матрац выкинул, это он меня выгоняет. Хорошо! Я уйду. А ты что с ним останешься? Побежишь сейчас в его постель?
— И вы представляете? — лицо Ларисы скривилось от сдерживаемых слез. — Нет, вы представьте?! Она меня и не удерживала…
Лариса сидела напротив Аллы с Валеркой, сжав в крупной руке бокал, совсем забыв о чае. Бокал как раз был вполовину ее кулака. Валерку эта деталь после рассказа о кукише особенно занимала, он даже украдкой взглянул на свою руку. Его рука казалась меньше.
— Ведь у него же нет другого разговора, только — eat and bed[30]. Только и слышно от него — eat and bed, — передразнила зятя Лариса. — И ест один только рис… — Еле справилась со слезами. — А как противно! Вы бы видели — пальцами, и еще их вот так, вот так выворачивает. Как обезьяна. А ладошки сизые… Я Ленке говорю, да как тебе ни противно, я старая, а как подумаю, что с ним бы в постель ложиться, так лучше пусть меня расстреляют, и Австралия никакая не нужна. А ты? Как ты можешь? Ну, любила бы, понять можно, а то из-за визы…
А она мне — ты расистка!
Да пусть я хоть трижды расистка, а ты дура, — говорю ей. — А сама плачу. Он же что ей теперь говорит, чтобы она пластическую операцию сделала, бедра убрала, а бюст, наоборот, больше наставила…
Дура, ты дура, я ей говорю…
А они как-то поругались, он кричит, а я вижу: у него прямо пена на губах… Мы со своим хоть как лаялась, а пены никогда не видела, даже когда он мне изменять стал и к другой ушел, а я ему ничего из дома не дала. А этот — рис не так ему сварили — у него пена уже на губах… Бешенство прямо. Я даже испугалась, а Ленка смеется…
Все смеется. Ой, боюсь, досмеется…
Крепко, до алой красноты вытерла нос платочком, влажным от долгих слез, и уставилась взглядом в одну точку на столешнице.
— А у тебя как дела с твоим замужеством? — осторожно спросила Алла. — Или уедешь во Владивосток?
— Куда я теперь уеду? С каким сердцем я теперь уеду от нее? — вскинулась на Аллу, как на провинившуюся, Лариса. — То жила и не знала, что это за Синх такой, а теперь и спать спокойно не смогу…
* * *
Утром, еще до жары, они проснулись, разбуженные резкими криками птиц и лязгом жалюзи — по столу, прямо по оставленным вчера на нем чашкам, пробуя все подряд на крепость клювом, важно прохаживались три белых величиной с хорошую курицу попугая. На роскошно цветущей петунии, прямо посередине горшка, что купили они, когда на них набрела в магазине Лариса, присел в ожидании угощения еще один. На всем балконе, прикрытом от солнца полосками жалюзи, не осталось ни единого местечка, свободного от того беспорядка, который они с собой принесли, — звенели ложки, падали, разбиваясь вдрызг на кафеле пола, чашки, клацали, старательно проверяемые на шум и крепость пронзительно звенящие жалюзи.
Оторопело смотрел Валерка на эту четверку через сетку балконной двери. И не отрывая от попугаев взгляда, спросил стоящую позади него Аллу:
— Ты их что, кормила?
— Да-а-а, — виновато протянула та. — Но я только одного, и только всего два раза печенье давала…
— Теперь всю жизнь им его давать будешь. Пока оно им не надоест — давать будешь. Я же тебе говорил, что кормить нельзя, особенно попугаев. Они потом, если прилетят и тебя дома не будет, и сетку на двери пробьют, и жалюзи к черту выдернут и вышвырнут…
Алла молчала.
— Ты теперь, дорогуша, и