пустым взглядом смотрел на проносящиеся мимо огни и молчал. Самоубийство Бреда придавило мне мозги свинцовой плитой. В сущности, произошло то, что и должно было рано или поздно произойти, и в том не было ничего страшного. Бред – всего лишь слабовольный, сломавшийся тип. Он понял, что эта жизнь не для него и отправился в другое место.
Интересно, чем кончим мы?
Я покосился на Кандинского, думая о том, действительно ли у него еще есть надежда? Наверное, есть, если он, даже напившись в усмерть, садится лицом к окну и ждет – вдруг в нем однажды промелькнет родное лицо. Абсурд, конечно, но в этом абсурде было нечто такое, на что я уже не был способен.
– Джекоб, – сказал я, глядя на поднимающиеся справа и слева фасады домов. – Что ты плутаешь среди этих застенков. Здесь же дышать нечем. Давай на мост.
– На какой? – бросил на меня короткий взгляд Кандинский.
– Трайборо.
Кандинский молча развернул машину.
Через какое-то время, глядя с высоты моста на бирюзовую линию горизонта, неровную от светящихся небоскребов, и чувствуя, что полегчало, я подумал, что еще не все потеряно.
Кандинский тронул машину.
Я оглянулся назад, в темноту, из которой мы поднялись, и мне показалось, что мост – это рубеж, за которым начнется другая жизнь, а эта, нынешняя, сейчас навсегда останется в темноте, за спиной.
– Прощай! – произнес я и повернул лицо вперед.
И в меня неожиданно, полным – на четверть грамма – «белым вздохом» – вползла надежда на то, что едва мы переедем мост, горизонт моей жизни тоже окрасится вот так, как манхеттенский, бирюзовым цветом, и на нем будут сиять огни, а не дыры от пуль.