Обухов. Сталинград - Павел Смолин
— Ты гляди, — с уважением сказал Полещук, глядя, как свинец оседает в банке серой лужей. — Прям завод.
— Тяжёлая промышленность в лёгкой баночке, — согласился я.
Полещук усмехнулся и заметил:
— Тонковата только.
— Чего?
— Банка тонковата. Прогорит, — он полез в свой вещмешок и достал другую, ржавую снаружи и чистую внутри. — Эту бери. Из-под тушёнки. У ей дно двойное.
Дно действительно было двойное.
— Разбираешься? — я показал на банку.
— Так я жестянщик. Одиннадцать лет с коробом ходил, — он подышал на плоскогубцы и потёр их о штанину. — Вёдра, тазы, самовары, жёлоба. По сёлам. Придёшь — тебя уже ждут, у баб за зиму три ведра прохудились.
— И чего, хорошо жилось?
— Сытно, — подумав, он добавил. — Пыльно.
Я оглядел его угол. Там лежали моток провода, чугунная сковорода без ручки, кусок кровельного железа и немецкая фляга с пробитым боком.
И у меня наконец сложилось.
— Полещук, а вот эта сковорода тебе зачем?
— Как зачем? — искренне удивился он. — Чугун же.
— Ну чугун.
— Так его расколоть — и вот тебе картечь на два заряда, только края обточить. Хлама, Витёк, не бывает. Бывает, не знают, чего в руках держат.
Я молча пересмотрел свои взгляды на моток провода.
— А руки чего трясутся?
Вот тут он замолчал по-настоящему. Сунул плоскогубцы в карман, взял суконку, положил обратно.
— Так паяльник, — сказал он в сторону. — Паяльник дрожащей рукой не поведёшь. Шов уйдёт, и всё, работа насмарку, и деньги вертай. Я одиннадцать лет за то и получал, чтоб руки спокойные.
— А теперь?
— А теперь нет.
Он взял затвор и начал тереть.
— Ты не думай, я не боюсь, — добавил он через минуту. — Я привык уже. Мне обидно.
Отливать правильную картечь было не в чем и некогда, поэтому я пошёл простым путём: капал расплав в холодную воду и получал корявые бесформенные комки, которые потом обкатывал плоскогубцами до чего-то, отдалённо напоминающего шарик. Красиво не вышло, но мне и не на выставку.
На трёх метрах важнее было, чтобы картечина вообще вылетела в нужную сторону, чем её идеальная форма. Пыжи вырезали из войлока — на них пошла стелька из сапога без хозяина. Митька, конечно, спросил, чей сапог. Я ответил, что казённый.
Провозились до глубокой ночи. Гильзы я закрыл обратно вручную, помечая переснаряжённые крестиком на донце гильзы, — чтобы в темноте не перепутать и не выпалить в немца утиной дробью.
Пять картечных. Два бартошевых, заводских, я трогать не стал: надёжные патроны лучше оставить как есть.
— Обухов, — Полещук смотрел на разложенный ряд с непонятным выражением. — Ты откуда это всё знаешь-то?
Хороший вопрос. Правильный вопрос.
— Отец охотник был, — я не поднял головы. — Сызмальства.
— А-а, — протянул Полещук.
И всё. Больше вопросов не было. Мёртвый отец в этом подвале объяснял абсолютно всё, и я уже начинал понимать, что буду пользоваться этим долго и без всякого стыда.
Я поставил курки на предохранительный взвод, зарядил два, закрыл и сунул обрез под шинель — прикинуть, как ляжет. Легло отлично: не видно, не мешает, не цепляется.
— Слышь, — Кабаков смотрел на меня с искренним интересом. — А ты вообще-то из него попадёшь?
— Проверим.
— Когда?
— Как только кто-нибудь окажется в трёх метрах и будет мне не рад.
Ответ Кабакова устроил.
Зотов пришёл, когда мы уже сворачивались, и принёс новость.
— Завтра дом сдаём.
Подвал загудел.
— Как сдаём⁈ — вскинулся Митька. — Мы его брали!
— А сдаём соседям. Нас переставляют левее, на угол, там у второй роты дыра, — Зотов оглядел нас без всякого выражения. — И ещё. Немец сегодня к соседям в подвалы лазил. Ночью. Тихо лазил, без стрельбы.
Я поднял голову.
— Много?
— Пятеро. Ушли, как пришли. У соседей из потерь трое и стыда полные штаны.
Вот это уже интересно. Ночная работа малой группой, тихо, без шума, по подвалам — это не пехота. Пехота ночью спит и правильно делает. Это кто-то, кому нравится темнота и кто понимает, что в этом городе главные дороги идут не по улицам, а под ними.
— На нашем участке лазили? — уточнил я.
— Пока нет.
— Полезут.
Зотов повернулся ко мне.
— С чего взял?
— С того, что с соседями получилось, — я застегнул шинель. — У кого получилось, тот приходит снова.
Ефрейтор пожевал губами, покивал и ушёл распоряжаться постами — но, как я заметил, пары часовых на ночь добавил.
Разумный человек.
Ночью я лежал, слушал мерное уханье за стеной, и в темноте до меня дошёл запоздалый вывод. Завтра в комнате я подниму эту штуку и нажму. Двенадцатый калибр в замкнутом помещении — это не выстрел, а удар по башке изнутри. Оглушит, вспышка собьёт ночное зрение, а в комнате повиснут пороховые газы. На сколько именно — заранее не угадаешь.
То есть я собственными руками сделал оружие, которое на несколько секунд превращает меня в оглушённого, плохо видящего дурака с разряженной наполовину палкой.
Прекрасно. Просто прекрасно.
Значит, входить вторым нельзя — только первым, сразу уходить в сторону, а рядом нужны чужие уши. Тюрин. Он и так молчит, ему привычно работать без слов.
План меня устроил, и я с чистой совестью собрался спать.
Вошь пошла по спине не спеша, деловито, как хозяин по своему участку.
— Кабаков, — окликнул я вшебоя. — Не спишь?
— Не, — отозвался угол. — Обижаю.
— Возьмёшь в долю?
— Приходи, — разрешил он. — Только своих неси. Мои занятые.
Так закончился мой четвёртый день в Сталинграде. Я похоронил чужого отца, соврал чужой матери, получил в подарок семь патронов и сделал из чужого ружья то, чем здесь пользоваться не принято.
И ни секунды за весь день не жалел, что попал сюда.
Глава 4
Дом мы сдали соседям утром. Перед уходом я в последний раз прошёл его от торца до чердака. Было жалко. Хороший был дом. Мы в нём знали каждую дырку.
Сдавали лейтенанту из второй роты, лопоухому и деловитому. Я показал ему заваленную дверь чёрного хода, объяснил, что человека она не пропустит, а гранату вполне, и посоветовал