Солнце мёртвых - Роман Смирнов
Он отвернулся от карты.
— Готовьте ноту болгарам, — сказал он. — Тихую. Дадим понять, что дверь открыта. После того, что немец сделал с венгром, болгарин пойдёт к нам сам, и уговаривать не придётся. Немец нынче каждой такой расправой работает на нас вернее любого нашего посла. Пусть работает.
Глава 39
Весть принесли не сразу и не как весть, а как одну из тех мелких служебных неувязок, которые ложатся на стол в общей папке и поначалу не кажутся стоящими отдельного разговора.
Бледный человек — тот самый, что три года назад подгонял работу над бомбой, а теперь, когда бомба наконец грянула над полигоном, оказался вхож туда, куда прежде его не пускали, — сидел над европейскими сводками, к которым до сих пор не привык и в которых разбирался хуже, чем в своих реакторах, но разбираться было надо, потому что после той июльской ночи его слушали и по тем вопросам, в которых он не был силён, просто оттого, что он был причастен к главному. И вот в сводках второй уже день мелькало что-то итальянское, невнятное, обрывочное, противоречивое: будто бы флот, будто бы движение, будто бы какие-то части снялись оттуда, где стояли. Он отметил это краем внимания и отложил, как откладывают то, чего не понимаешь, до человека, который поймёт.
Человек этот пришёл к нему сам, из тех, кто ведал европейскими делами, — немолодой, сухой, с той особой утомлённостью в лице, какая бывает у людей, годами читающих чужие шифровки и оттого разучившихся удивляться. Он сел, положил перед бледным человеком тонкую папку и сказал, что дело, кажется, скверное, и скверное именно тем, что случилось оно, судя по всему, давно, а поняли они только теперь.
— Итальянцы выходят, — сказал он. — Из войны. Тихо. Собственно, уже вышли — то, что мы видим в сводках, это уже хвост, последствия, а само дело сделалось раньше, недели назад, у нас за спиной.
— Ну и пусть выходят, — сказал он, не сразу поняв, отчего у собеседника такое лицо. — Одним союзником у немца меньше. Разве это плохо?
— Это было бы прекрасно, — сказал тот, — если бы они вышли к нам. Но они вышли не к нам.
И он рассказал — коротко, сухо, как рассказывают о собственном проигрыше, стараясь не окрашивать его лишним чувством, отчего проигрыш проступает только яснее.
Итальянцы, сказал он, снеслись не с Вашингтоном. Они снеслись с Москвой. Через нейтралов, тайно, тем же самым порядком, каким такие дела и делаются, и снеслись не вчера, а уже с месяц как, покуда здесь, за океаном, все были заняты своей бомбой, своим полигоном, своим триумфом. Пока тут праздновали то, что стали наконец державой, обладающей самым страшным оружием на свете, русский, у которого это оружие уже было и который об этом помалкивал, спокойно, без шума, увёл у них из-под носа целую средиземноморскую страну, с флотом, с портами, с половиной тёплого моря.
— Как увёл? — не понял он. — У него же там ничего нет. Ни кораблей, ни солдат. До Италии ему не дотянуться, между ними вся немецкая Европа. Чем он мог их взять?
— В том и дело, что ничем, — сказал сухой человек, и в голосе его была почти горечь профессионала, которого обыграли ходом, какого он сам не додумал. — Ничем материальным. Мы всё время считали силу — у кого флот в Средиземном, у кого войска, кто куда может дотянуться. А он считал другое. Он понял то, чего не поняли мы: что итальянцам от нас нужно не покровительство и не защита, — этого мы бы им дали. Им нужно было выйти, не потеряв лица. А мы лица им сохранить не могли, потому что от вчерашнего союзника Германии мы потребовали бы капитуляции, роспуска, суда, — так уж заведено, так велит и закон, и общественное мнение, которое дома не поймёт, если мы начнём миловать вчерашних пособников Берлина. Мы могли предложить им только одно: сдавайтесь и отвечайте. А русскому отвечать перед своим общественным мнением не надо, у него нет никакого общественного мнения, кроме него самого. И он предложил им то, чего не могли предложить мы: выходите как есть, оставайтесь кем были, держите что взяли, а рассудимся после, за общим столом. И они пошли к нему. Не потому, что любят его, — они его боятся и не любят. А потому, что он один во всём свете мог продать им их собственное спасение не по цене унижения.
Бледный человек молчал.
Он думал о том, что это очень похоже на ту, другую историю, к которой он был причастен, — на историю с русским молчанием. Русский показал однажды свою бомбу и затих, и они полгода жили под этой тишиной, гадая, что за ней. А за ней, выходит, была не только бомба. За ней была работа — тихая, терпеливая, невидимая работа человека, который, покуда все смотрели на гриб над его полигоном, спокойно делал своё дело в другом месте и другими руками. Они всё это время следили за его оружием и проглядели его самого.
— Мы прозевали, — сказал бледный человек, и это была не вопрос, а признание.
— Прозевали, — согласился сухой. — И прозевали не потому, что были глупы или беспечны. Прозевали потому, что смотрели не туда. Мы смотрели на его бомбу — она большая, страшная, её видно. А он в это время играл маленькими фигурами, которых не видно, покуда они не сложатся в позицию. И вот они сложились, и мы обнаружили, что у нас в Средиземном море стало на одного нейтрала больше и на одного возможного друга меньше, и что случилось это, пока мы поздравляли друг друга.
Он помолчал и прибавил, уже без горечи, устало:
—