Кэшбэк с Того Света - Кирилл Геннадьевич Теслёнок
Рисунок ещё шевелил губами.
— Килили, — сказала Илтани очень ровно. — Он использует наш же Маклу, верно?
Килили сорвала с себя шляпу и швырнула на пол, и Гоша зажмурился так, что заболели виски.
— Наш ритуал! Наш, Илтани! Мы сделали куклу его дома, воткнули в неё иглы, провели канал к его фундаменту. Так делали при Хаммурапи, так делали при Ашшурбанапале. Канал идёт в одну сторону!
— Очевидно, нет. Твоя идея вышла нам боком.
— Он развернул его! — голос Килили сорвался на визг. — Он взял наш канал, посчитал, куда тот ведёт, и пустил обратно!
На лице Илтани что-то дрогнуло.
Гоша знал это лицо двенадцать лет. Он видел его скучающим, довольным, ледяным. Он никогда не видел его таким, как сейчас: будто Старшей на глазах у всех наступили на подол, и подол порвался.
Она подняла руку и указала на макет.
Поднос с глиной, красными чернилами и обломками иглы вдавило в стол. Не кулаком, а чем-то плоским и тяжёлым, как пресс на заводе. Дуб застонал, треснул, и там, где стоял макет, осталось пятно серой пыли, растёртой в блин.
Меловые линии на стенах не исчезли.
С кушетки раздались хлопки.
Намтару аплодировала. Медленно, как хлопают в консерватории люди, которые всё поняли и никуда не спешат.
«Изящно, — сказала она. — Очень изящно для сварливого старика. Уже поздно, сестра. Он внутри».
— Заткнись и лежи! — рыкнула Илтани.
— Ой.
Это «ой» Намтару произнесла вслух. Губами, голосом, впервые за столько веков, что даже Илтани обернулась.
На её левом веке лопнул стежок.
Один. Золотая нить со звоном, тонким, как у порванной струны, разошлась в единственном месте, и между ресницами открылась щель шириной в волос.
Из щели пошёл туман.
Не слеза, а именно туман, густой, клубящийся, цвета золота, которое пролежало в болоте тысячу лет и начало гнить. Он стекал по щеке Намтару, и там, где касался бархата, бархат седел.
Экемми оказалась у кушетки раньше, чем кто-либо успел моргнуть. Меховое манто волочилось за ней, как шлейф.
— Сестра! — крикнула она, и голос у неё был звонкий, молодой, будто из-под меха вылезла совсем другая женщина. — Держи стежки! Держи их, не дыши, не думай, просто держи!
Намтару прижала ладонь к глазу. Туман сочился сквозь пальцы.
— Больно, — сообщила она с любопытством. — Я забыла, что так бывает.
— Заткнись, я сказала! — Экемми обеими руками вцепилась в её запястье и прижала сильнее. — Гоша, нитку! Золотую, из шкатулки Шамхат, бегом!
Гоша побежал. По дороге обогнул круглые пятна на паркете, потому что даже в панике очень не хотел стать рисунком.
За его спиной завыла Эрранти.
Не закричала, а завыла, низко и страшно, как воет труба ТЭЦ в мороз. Меловая пыль от стен осела на её перчатках, и на латексе, на левой руке, от локтя до костяшек, сама собой выстроилась формула.
Буквы стояли ровно, аккуратно, как в задачнике. Начиналась она с «X =», а дальше шёл хвост из корней, степеней и скобок, и обрывалась на знаке равенства. Правая часть отсутствовала. Мел завис над кожей и ждал.
— Илтани! — Эрранти держала левую руку правой, и правая тоже начинала белеть. — Илтани, оно меня считает! Оно считает, при какой температуре я кончусь!
Пальцы её левой руки уже не сгибались. Латекс на них пошёл трещинами, а под трещинами вместо оранжевого проступал камень, серый, пористый, как известняк.
— Не шевелись, — Каруми уже стояла рядом.
— Оно меня…
— Не шевелись, я сказала, а то посчитаю тебя сама и не в твою пользу!
Каруми наклонилась к перчатке. Прищурилась. Провела наманикюренным ногтем вдоль формулы, беззвучно шевеля губами, и рубин на её груди сбился с азбуки Морзе и замигал в другом ритме, быстром, деловитом, как счётчик на бензоколонке.
— Так. Это степень, это корень. Он подставил твою массу через плотность, хитрый гад, и вынес за скобки. Стой смирно.
Ноготь коснулся латекса после знака равенства.
Она писала прямо по перчатке, и из-под ногтя выступал мел. Три символа, дробь, ещё дробь, отрицательная степень.
— Вот твой икс, — сказала Каруми и выпрямилась. — Бесконечность. Он забыл, что у тебя нет предела распада. Или не забыл, а проверял, заметим ли.
Камень остановился у запястья.
Не отступил, но остановился, и трещины на латексе перестали ползти. Эрранти медленно согнула пальцы левой руки. Скрип был отвратительный, но пальцы согнулись.
— За мной должок, — выдохнула она.
— Я записала. Под четыре процента.
— Каруми!
— Три с половиной, и только потому что мы с тобой одна кровь.
Гул пришёл снизу.
Он пробился сквозь всё, сквозь визг мела, сквозь вой Эрранти, сквозь вернувшийся треск камина. Глубокий, подземный, такой, с каким ворочается фундамент дома, которому не спится. Люстра закачалась, и копоть с неё посыпалась Гоше на волосы.
Во внутреннем дворе взорвалось стекло.
Шамхат оказалась на балконе прежде, чем стёкла долетели до земли. Гоша, вернувшийся с золотой нитью в дрожащем кулаке, видел её силуэт в дверном проёме.
Купол теплицы лежал в осколках. Из-под земли, взломав плитку и грядки, били чёрные корни, толстые, как канаты. И по каждому тянулись белые строки уравнений, вдавленные в кору, будто их выжгли.
Корни обвивали лотосы.
Синие вавилонские лотосы, которые цвели только тогда, когда где-то очередной банкир переписывал на Шамхат последнее, что у него было. Каждый цветок помнил чьё-то имя. Корни обнимали их нежно, почти ласково, и лотосы в этих объятиях сохли, чернели по краям, а потом белели.
Один за другим они превращались в мел.
Шамхат стояла и смотрела.
Платок с её лица сполз, но никто не рискнул поднять глаза. Гоша только видел, как дрожат её плечи.
— Мальчики мои, — сказала она очень тихо. — Мои дурачки.
Илтани не подошла к ней.
Старшая стояла посреди гостиной, и смотрела в пол так, будто пол ей задолжал. Меловые оси на стенах перестали расти. Красные чернила на столе подсыхали. Даже гул внизу стих.
На секунду показалось, что всё.
А потом мрамор у ног Илтани разошёлся.
Трещина пробежала звездой, плиты встали дыбом, и