» » » » Прогулка не будет скучна. Этюды о стихах - Борис Рогинский

Прогулка не будет скучна. Этюды о стихах - Борис Рогинский

1 ... 13 14 15 16 17 ... 48 ВПЕРЕД
Перейти на страницу:
музыка, то есть тенденция к такому метафизическому решению: есть ли в том, что ты видишь, что-либо важное, центральное».

Счастье земли (или тех, кто принужден на ней жить, – ст. 25–27) в том, что она действительно не умозрительно круглая и, следовательно, ее «зрачок не берет», то есть зрению недоступна «из угла, куда загнан» свобода угла. В авиационном контексте это можно понять так, что зрение наше ограничено горизонтом, и чем ниже, чем более загнаны мы, чем в большем тупике, тем меньше «свободы угла», то есть угла обозрения. Где же тут счастье? По-видимому, когда мы загнаны обстоятельствами или самими собой в угол, видеть далеко и широко слишком больно, природа разумно сужает наше поле зрения. Это простое счастье, доступное всем.

Но есть и другое счастье земли и ее обитателей, оно в обратной стороне этого закона: если земля круглая, то по поверхности ее путь долог, это отрезок окружности (ст. 28–32). Но если напрямик, минуя поверхность, в «Дугласе», – то получается отрезок и, значит, гораздо быстрее: «Чужбина так же сродственна отчизне, / как тупику соседствует пространство» («Инструкция опечаленным»). И земля (Земля) выглядит совсем по-другому: «Благодаря самолету мы узнали прямой путь. Стоит нам подняться над землей, как мы покидаем дороги, отклоняющиеся к водопоям и хлевам или змеящиеся от города к городу» («Земля людей»).

Но вся эта геометрия скучновата без прогрызания дыры в кошачьем мешке пространства. Кошачий мешок – это что? Кот в мешке? Или мешок, куда бросают котят, чтобы утопить их (угол, куда загнан)? Скорее всего, и то и другое. Котом в мешке для пространства оказывается лирический герой, склонный к неожиданным поступкам, в частности к этому бегству-странствию.

Известно, какое сродство чувствовал Бродский с котами. Кот, тем более в мешке, – символ свободы. Одного его глаза достаточно, чтобы, минуя округлость земли, связаться с далекими странами. «По меркам того времени „филипс“ этот был вполне портативным – уютная коричневая вещь 25 × 35 см, с вышеупомянутой желтой шкалой и с похожим на кошачий, абсолютно завораживающим зеленым глазом индикатора настройки» («Трофейное»).

Каламбур с мешком и дырой не такой уж и веселый. Дыра не просто в кошачьем мешке пространства, а в небесах, между миром живых и мертвых:

Ведь если можно с кем-то жизнь делить,то кто же с нами нашу смерть разделит?Дыра в сей ткани. Всяк, кто хочет, рвет.Со всех концов. Уйдет. Вернется снова.Еще рывок! И только небосводво мраке иногда берет иглу портного.(«Большая элегия Джону Донну»)

Вылезание из кошачьего мешка в ночь так же опасно, как прыжок с парашютом в аварийной ситуации: появляется время, с которым такие фокусы, как с пространством, не проделаешь (через строфу – перспектива крушения: «Захлебнусь ли в песках, / разобьюсь ли в горах / или Бог пощадит…»):

В неверии – о госпОДи, mein Gott,выискивать не АД уже, но ДА –нащупывать свой выхОД в никогДА».(«Зофья»)

«И вот, как тропинка участка, / выводит меня в темноту» («А. А. А.» («Когда подойдет к изголовью…»)). «И душа, неустанно / поспешая во тьму, / промелькнет над мостами / в петроградском дыму» («Ни страны, ни погоста…»).

Движение неотделимо от жизни, выход неотделим от тьмы. Между ними – творчество. «Жизнь полна противоречий… Каждый выпутывается из них как может… Но завоевать право на вечность, но творить – в обмен на свою бренную плоть…» – так думает Ривьер на земле. «Огонек постоялого двора показался бы Фабьену сейчас таким богатством, что он кружился бы, не переставая, до самой смерти, вокруг этого желанного знамения…» («Ночной полет»).

Поэт – одновременно и Ривьер и Фабьен, у Ануя это были бы Креонт и Антигона, каждый со своей правдой.

Такая раздвоенность, наряду с дистанцией меж европейскими слезами и азийским ветром, образует и героику, и трагедию. Все романы Сент-Экзюпери, кроме последнего, – о пилотах почтовых линий. Его герои летят на ненадежных машинах во тьме и буре, для того чтобы связать людей в разных точках земного шара. Советская авиагероика – война и рекорды. Какая там почта? Рисковать жизнью, а главное, дорогостоящей техникой, чтобы какая-нибудь сентиментальная открытка прилетела из Тамбова в Алма-Ату восемью часами раньше? Да, рисковать. Для Бродского почта тоже не пустое слово. Это образ поэзии, искусства. «Поклонись аэродромным березам, / голубиному прогрессу России» («Крик в Шереметьево»). Скорее всего, здесь речь идет об авиапочте – наследнице почты голубиной. Черпать вдохновение из писем, обыгрывать стихи как почтовые отправления – это было в 1960-е и современно, и в духе пушкинской эпохи. Но герой и поэт теперь – не столько автор и адресат посланий, сколько почтальон: «Каждый из товарищей в такое же утро чувствовал, как в нем, пока еще покорном начальству ‹…› рождается человек, ответственный за испанскую, африканскую почту…» («Земля людей»).

Ст. 33–36 – это кульминация стихотворения, потому что герой наконец смотрит серьезно на свою земную драму, и здесь вступает самое современной в романтической поэзии: самоирония. Слова о дверях и ключах звучат как слова не поэта, а обыч-ного гражданина, утомленного и раздраженного жизнью. Это уже не точечное тушение пафоса, а ковровая бомбардировка всего стихотворения.

Ст. 37–40 – снова каламбур, как эхо иронии предыдущих строк. «Безадресность» – ключевое слово для пилота Бродского. Это его положение на земле:

Слава Богу, чужой.Никого я здесь не обвиняю.Ничего не узнать.Я иду, тороплюсь, обгоняю.Как легко мне теперь,оттого, что ни с кем не расстался.Слава Богу, что я на земле без отчизны остался.(«От окраины к центру»)

Похожие чувства, несмотря на патриотизм в философском смысле тревожили пилота Сент-Экзюпери именно как представителя человечества, еще не создавшего своей подлинной культуры: «Каждый шаг прогресса вытеснял нас чуть дальше из круга едва приобретенных привычек. Мы поистине эмигранты, еще не создавшие себе отечества» («Земля людей»).

Безадресность сцеплена с постоянным, неостановимым движением: «Я иду, тороплюсь, обгоняю». Вот как вспоминает приземлившийся в горах летчик свой путь к людям, уже не верящим в его спасение: «После двух, трех, четырех дней ходьбы – мечтаешь лишь о сне. Я мечтал о нем, но я говорил себе: жена, если она верит, что я жив, – верит, что я иду. Товарищи верят, что я иду. Все они доверяют мне. Подлец я буду, если остановлюсь!» («Земля людей»).

Самые резкие строки в стихотворении – ст. 45–46: «все едино, как сбившийся в строчку (точку) петит / смертной памяти для». Смертная память – это помышление о смерти, церковно-славянское memento mori. Все едино, даже гибель или спасение, все это для кого-то другого, для чьей-то смертной памяти, в которой герой надеется остаться хотя бы кратким сообщением о смерти, ну или возвращении – в подвале газетного листа. Столь кратким, что, читая вслух, Бродский строчку превращает в точку, где уж точно различить, жив или погиб, – невозможно. Но пусть напомнит, пусть только напомнит, что «живет (или жил?) Петр Иванович

1 ... 13 14 15 16 17 ... 48 ВПЕРЕД
Перейти на страницу:
Комментариев (0)