» » » » Альфа Центавра. Документальная поэма о космонавтах, которые не были в космосе - Александр Плотников

Альфа Центавра. Документальная поэма о космонавтах, которые не были в космосе - Александр Плотников

Перейти на страницу:
на улицу, но улица оказывается расстрельным полигоном, садится за стол, а за стол с ним садится обгоревший космонавт Бондаренко и повторяет: «Это моя вина». Человек, который осознал скорбь как инструмент политики и научился обращаться к призракам.

Если бы мы только могли вообразить мир, в котором проигрыш – это не стыдно, в котором неудача – это не стигма, странный болезненный мир, где все ходят с тихими пикетами своих поражений, восприимчивы и к самым ближним, и к самым дальним катастрофам, поскольку знают, что всё это касается всех. Это действительно очень странный мир. Незадолго до моего отъезда я наскоро делился этими мыслями с другом, и он спросил: «Разве тогда все эти homo tristius не должны будут просто покончить с собой? И кто вообще захочет жить на кладбище?»

Но я вспоминаю февраль 2024-го и понимаю, что нигде не было так много смятенного, но ясного желания жить, как на одном московском кладбище: когда скорбь ясно показала, что она такое, показала, как умеет объединять, избавлять от иллюзий и отвоёвывать обратно принцип реальности.

Да и можем ли мы не жить на кладбище, если вся наша история и есть кладбище? Сколько бы мы ни притворялись, ни избегали, ни вытесняли, ни проживали не обременённый тяжестью успех, экономя себя для себя, изголодавшиеся по справедливости призраки всё равно достанут нас посредством очередной войны или какой-то другой катастрофы.

И тогда не стоит ли нам попытаться осознать поражение как политику и разблокировать потенциал уязвимости? Если в любой абсолютной неуязвимости есть уязвимое место (пята Ахилла или плечо Зигфрида), то не верно ли и обратное, что любая абсолютная уязвимость имеет точку неуязвимости, своего рода неуничтожимый пятачок совершенной силы, поверхность души, куда история будет пускать стрелы, но они не смогут причинить ей никакого вреда. Отличительной особенностью этой силы тогда будет то, что она, собственно говоря, бессильна. Эта сила, которой невозможно управлять, её невозможно декларировать и она никому не принадлежит. И эта сила, обнаруженная в скорби, может возвратить нам умение жить в настоящем и будущем, справиться с концом света и даже с тем, что наступит после него.

Эти рассуждения были бы неполными без В. Г. Зебальда, создавшего нечто вроде техники внерелигиозной литургии – спасения без спасения, безнадежного оплакивания всего (как он сказал в одном из интервью), что попадается нам на пути. В эссе «Попытка реституции»[4] он задаётся вопросом: «Так зачем нужна литература? Неужели и со мной будет так же, спрашивал себя Гёльдерлин[5], как с теми тысячами, что в дни своей весны жили в надежде и любви, но в день хмельной их мстительные Парки подхватили и умыкнули в нижний мир, где в зной и стужу они считают медленное время?» И не затем ли нужна литература, чтобы «озарять память тех, на чью долю выпала величайшая несправедливость?»

Кажется, что никакая культура не способна удовлетворительно протезировать утраченное. Остаётся только подсчёт боли и скорбное строительство. И ещё, возможно, понимание, что у всех не полетевших в космос космонавтов должно быть своё «всё зря», которое нам стоит научиться любить.

В связи с этим любой разговор о поражении представляется мне нашей прямой обязанностью. Архив утрат, архив опыта, рассеянного и растворённого во времени, как скука или уныние, должен быть собран совместными усилиями – собран ради ничего. И особенно это касается разговора между теми, кто ещё жив, разговора с теми, кто ещё не столкнулся с последним поражением, со смертью. Например, с теми, на чьё душевное и профессиональное совершеннолетие пришёлся распад Советского Союза. Опыт этого поколения, как правило, сокрыт в тени исторического беспамятства и последующих потрясений. Но что-то всё же удается разглядеть и в этой тени. Так, например, Влада рассказывала мне о своей маме, проектировавшей среди прочих высококвалифицированных инженеров систему дозаправки «Бурана», советского орбитального корабля, который ни разу не вышел в открытый космос с экипажем на борту и до сих пор ржавеет в одном из ангаров Байконура. Эти путаные воспоминания чужого детства кажутся мне особенно хрупкими и прекрасными.

Когда программу закрыли, мы оказались без всяких средств к существованию. Мама устроилась в районную библиотеку, так как не смогла найти ничего другого. Выбирая между нищетой и библиотекой, конечно, выбираешь библиотеку, хотя мне всё равно трудно представить, как тяжело было инженеру с высшим образованием сидеть целыми днями среди пылесборников, которые никто не читает, оцифровывать архив, заниматься периодикой и выполнять утомительные поручения. Она до сих пор там работает, но я хотела сказать о другом. Однажды мама принесла домой пожелтевшую маленькую книжку космонавта Рафикова. По-моему, она называлась «Парни из отряда икс» или как-то так и бог знает как очутилась в маминой библиотеке. Мама сказала, что Рафиков никогда не был в космосе и что эта книга произвела на неё тяжелое впечатление. Всё, о чем он пишет, дело космоса, совершенно особенный пафос тех лет, было важным и для неё. Она спросила, помню ли я годы, проведённые на космодроме, и тогда я в первый раз почувствовала, как много она потеряла, и какой, в сущности, незаживающей раной оказалась для неё история «Бурана». В середине 1980-х её распределили в Ленинск, закрытый научный городок в казахской степи, в нескольких километрах от Байконура. Ей повезло быть единственной женщиной в боевом расчёте, то есть служить инженером-испытателем на полигоне, ведь считалось, что это мужская профессия, – особенно когда строят космический корабль, и не просто корабль, а первый в мире корабль-ракетоплан, способный возвращаться на Землю и подниматься обратно в космос, как гражданский самолёт. Считалось, что эта многоразовая транспортная система (как называли корабль сами инженеры) выдержит сто полётов и обеспечит Советскому Союзу реванш в проигранной к тому времени космической гонке.

Но для мамы, насколько я понимаю, дело было совсем не в гонке, а в технической задаче. Нужно было придумать, как заправлять корабль на орбите Земли, и она вместе с другими учёными усердно искала решение в течение нескольких лет. Город был совершенно квадратным, как чертёж, чёткое деление на сектора. На площади Ленина – огромный круглый универмаг, ротонда, почему-то в традициях сталинского ампира, хотя город строился уже в 1960-х. В основном, конечно, хрущёвки, пятиэтажные, серые, как и везде. Универмаг был особенным местом притяжения для детей, да и для взрослых тоже, потому что там попадались неведомые диковинные продукты: например, сок манго в высоких и узких жёлтых банках из очень толстого металла. Или таллинские конфеты в красивой охристой обёртке, под которой было ещё два слоя упаковки: полупрозрачная бумага и фольга. На самих конфетах изображали принцев и принцесс в старинной изысканной одежде, и я собирала эти обёртки, которые казались мне чем-то вроде эрмитажной коллекции. Мы жили на

Перейти на страницу:
Комментариев (0)