» » » » Катакомбы, колокола, костры - Анатолий Владимирович Рясов

Катакомбы, колокола, костры - Анатолий Владимирович Рясов

Перейти на страницу:
намеков, на нее ожидать не стоит. Хотя намек – не так уж мало, кто знает. Почему-то счастья всегда страшатся, негласно принято считать, что оно не дозволено, что оно прервется, если о нем задуматься. Да, здесь навсегда притаился страх, заготовленное чувство утраты, переживаемое заранее, словно к нему можно подготовиться. Но, может быть, как раз из-за этого страха людям привычнее быть несчастными? И оттого счастье проходит мимо. Говорят, так бывало и раньше. У нас это, увы, тоже случается. Зачастую у меня не получается утешить Ичима, когда ему тягостно, и я не могу объяснить почему. Знаю, что ему станет легче, если обниму, но почему-то не чувствую внутренней потребности жалеть его и осознаю, что объятия будут невозможной фальшью, способной ранить еще сильнее (когда – в такие разделенные минуты – пробовала обнять, между нами как раз и пробегала эта трещина холода). Или, наоборот, – тем, что не могу обманывать и говорю как есть, причиняю еще больше боли? Ичим говорит, что не хотел бы, чтобы я лгала. А я часто думаю, что ему самому нравится вживаться в амплуа затравленного изгоя. Хотя, по правде говоря, его жизнь далека от этой выдуманной роли. Когда на него обрушивается тоска, мне приходит в голову мысль, что мужчины слабее женщин, что только женщины по-настоящему способны взять себя в руки и ни на что не жаловаться. И мы оказываемся на нехорошей развилке. Кажется, заболей он, и я совсем перестану отвечать жалостью на жалость, хуже того – не смогу остановить его, даже если решит покончить с собой, хотя сложно представить, как я смогу это пережить. Словно он нужен мне только сильным и неунывающим, а главное – не втягивающим меня в свою боль, но ведь это не так. Или отчасти так? Означает ли это, что я чем-то похожа на Ява? Означает ли это, что счастье нам недоступно? Или что о счастье можно думать только как о чем-то недостижимом? Да, мы тоже одержимы этим изнуряющим страхом. Но это не значит, что смех совсем не заглядывает в наши края. Наверное, иные люди не прекратят шутить, даже если их подвесят над пропастью. Я вроде бы не над пропастью, но тоже люблю шутить, на свой лад (кстати, это очень смешное выражение), если, конечно, «смешное» и «шутить» – верные определения. Если, конечно, вообще существуют верные определения (хотя я думаю, что иногда они могут рождаться, и в этом-то вся и проблема). Но ведь счастье и смех – это не одно и то же. Хотя, пожалуй, они как-то связаны. Стоило бы разобраться с этой связью, но сейчас я не стану этого делать. Скорее всего, я никогда не стану этого делать.

Зато я точно знаю, что люблю запахи степных цветов, вдыхаю их вместе с приглушенными звуками. Этот горьковатый степной привкус, густой травяной настой, мелкая пыльца, замешенная прямо в воздухе. Люблю, когда все это продолжает колыхаться и затихать внутри моего тела. Яв говорит, что призвание жизни – борьба. Найд говорит, что она – странствие. Ичим любит молчать на краю степной пустоты, но не называет это миссией или судьбой. А я люблю молчать вместе с ним. Все-таки немного рассказала про себя, вопреки обещанию. Нет, я не хочу страшиться счастья. Считайте это клятвой.

Часть первая

Тоннели Чинба

IV До изгнания

Однажды ветер исчез. Изгладились складки на воде, что-то произошло с дыханием. Трепыхания полыни ушли в прошлое. Прежде степные запахи смешивались в разных пропорциях, а теперь как будто отделились друг от друга. Да, степь словно расслоилась и стала пахнуть по-другому. Все случилось, как только отзвучали долговечные войны, и было похоже на олицетворение долгожданного покоя. Но с этой внезапной, цепкой безмятежностью что-то было не так. Дым больше не кренился к земле, а поднимался ровно вверх, как зыбкая, фальшивая колонна. Цветки и травинки, которые прежде покачивались с разной скоростью, теперь стали похожи на застылые декорации или даже на фотографии. Казалось бы, сколько их было, этих робких, никем не замеченных шевелений, но, как только растения застыли, стало ясно, какая безграничность движений утрачена. Переменилось все. Раньше, когда поколебливался стебель, вместе с ним шевелилось каждое соцветие, каждый невзрачный колосок, теперь же скорченные кисти больше не колыхались непостижимой, настоятельной жизнью, а впечатывались в вязкий воздух, как забытые кем-то знаки, бесцельно указывающие друг на друга и в пустоту. Все они казались одинаково обреченными, и уже нельзя было увидеть, что растущие рядом зыблются куда меньше, чем одинокие травинки – сухие, тщедушные, напоминавшие тонкие антенны, пытающиеся поймать хоть какой-нибудь сигнал, или худые руки, молящие о спасении. Те, что повыше, тоже всегда покачивались больше, чем низкорослые. Одни стебли совсем голые, другие обтянуты короткой зеленой шерстью, как будто спрятаны в ворсистые чехлы. Колыхание желтоватых корон на их кончиках. Накренялись, словно соревнующиеся в поклонах суверену принцы, претендующие на будущий престол. Сильнее всего, конечно, дрожали ветви деревьев, редколистные и костистые, словно развешанные под потолком прибрежного кафе скелеты гигантских рыб, отказывающиеся поверить в собственную смерть, шевелящие иссохшими ребрами и хвостами, но давно переставшие пугать редких посетителей обшарпанной комнаты страха. Истлевшие опахала, нависшие над гамаком давно умершего императора, чьи старые, похожие на манекены сыновья все так же оберегают его покой, благоговение уснувшего трупа, тщетно надеясь на наследство. Деревьев здесь всегда было мало, поэтому они бросались в глаза издалека. А самые крохотные кустистые пучки, наоборот, не обращали на себя внимания. Только тому, кто как следует пригляделся бы, они могли напомнить крылья собравшихся в стайку стрекоз, притаившихся и пытающихся разыграть смерть, но все же выдающих себя редкими подрагиваниями.

А с замиранием, наверное, было так: сперва перевернутый маятник тонкой соломинки начал замедлять пошатывания, потом они стали почти неприметными, как последние судороги, пока в конце концов росток не остановился в непривычной, ссутуленной позе, как вонзившаяся в землю обломленная стрела; на мгновение лишь ворошения мелких блекло-зеленых перышек могли напомнить о жизни, и, даже когда бездвижность стала неминуемой, взгляд еще какое-то время продолжал мучиться миражом содрогания. Толпились сомнения: может быть, веяния так слабы, что не чувствуются кожей, а движения столь замедленны, что неприметны для глаз? Может, есть хоть какой-то шанс отыграть все назад? Хотелось часами наблюдать, следить за притихнувшей травинкой, мечталось, чтобы ее колыхания и прядания вернулись, но довольно скоро недобрый покой стал неотменим. И еще появилась странная тяжесть, какая-то духота в легких, какая бывает только в закрытых помещениях, даже если они огромны (и в таких – особенно). Если бы стушевались цвета, происходящее, наверное, можно было бы сравнить с черно-белым кинематографом, но полное исчезновение ветра оказалось чем-то еще более странным. Здесь не было подходящих аналогий.

Ветви тоже притворились неживыми. Конечно, сперва никто не мог предположить, что очень скоро редкие немые деревья почти растеряют листву и застынут, как оборванные пугала над заброшенными огородами. Но буквально за несколько дней они замерли в каком-то искаженном, перевернутом виде, словно их в наказание воткнули верхушками в землю, выставив наружу кривые, уродливые корни. Редкие листья свернулись в беззащитном стыде. Потом многие ветви укоротили, опрометчиво решив, что это может придать стволам сил, а на деле лишь еще больше изуродовав чахлые деревца. Как ни странно, изредка из земли продолжали проклевываться новые ростки,

Перейти на страницу:
Комментариев (0)