Кудыкины горы - Евгений Владимирович Кузнецов
Марфа любила этого детдомовца, Сёму Семёнова, больше других, любила за смелость и твёрдость – какова была и сама. А знавала она многих: приходили они сюда, к крыльцу, к этой самой лавочке, спрашивали, вот как и сегодня, Сергея Васильевича, директора детского дома своего, её зятя; приходили сначала робкими детьми и подростками по каким-то вздорным, на её взгляд, «организационным» делам, потом – скромными молодыми людьми, приезжавшими не то чтобы в гости, а на час-другой показаться. Любила Марфа их за искренность – и потешную, и даже иногда пугающую. А в этом всех перещеголял как раз он, Сёма Семёнов.
Той заминке Марфа значения не придала, потому как была возбуждена соседством с нечастым гостем, очень всегда разговорчивым. Нетерпеливо похлопала по лавочке возле себя:
– Садися, садися вот! – И всё бодро улыбалась, напоминая этому Сёме о его общительном характере.
Но тот улыбкой не ответил. И сел не сразу.
Заминка теперь была явная, сделать вид, что её не замечаешь, было нельзя. Но Марфа надеялась, что серьёзность гостя наигранная, как бывало раньше, и во все глаза смотрела на него.
Сёма в детдоме был первый. Имел, как говорил зять, у ребят «авторитет». Был он, белокурый и кудрявый, признанным красавцем. Лицо правильное, взгляд прямой, нос короткий, нижняя губа выпячена. Но в жизни детдомовской, муравейной, на одной красоте парню не продержаться. И Сёма, чтобы соответствовать той роли, которую ему доверила среда, занимался спортом, тренировался, добавлял к внешности своей привлекательной ещё и мужественность – старался держаться солиднее: делал свой голос грубоватым, басовитым, для чего подтягивал подбородок к шее, а из-за этого становилась солиднее и вся его осанка. Тот басок и осанка остались с ним навсегда. Первенствовал он даже в том, в чём ему, казалось бы, и не обязательно: много читал; ходили легенды, будто им прочитана вся детдомовская библиотека. Улыбка у него была белозубая и приветливая, но – странная: неожиданная, часто неуместная, загадочная; то ли он время от времени не выдерживал серьёзности и выдавал свой беспечный характер, то ли попросту тренировался и улыбаться… Разговорчив он был всегда. Но ему, детдомовцу, не о чем было особенно откровенничать: все они там как на ладони. Вот была у них девушка Тоня, тоже признанная самой красивой, и все знали, что Сёма с нею дружит – как ему, впрочем, и полагалось.
А поражать искренностью неслыханной стали бывшие детдомовцы, когда потом наезжали кто откуда. Оказалось, что обычная жизнь, та, которая за воротами детского дома, поначалу воспринимается ими как некая несуразная затея, позволенная, в отличие от детдома, всем и всегда, затея беспорядочная, которая и расковывает, и веселит, и дурачит, которой можно и даже нужно, чтоб выжить, предаться, но которую всё-таки не следует и не стоит принимать всерьёз. Наезжая вскоре после выпуска, детдомовцы вели разговоры больше, конечно, о том новом, с чем с толкнулись впервые: о заботах любовных и семейных. «Прямо кино!» – говорила потом Марфа соседке. Сёма Семёнов – а за ним так и осталось это простецкое имя – в хлопотах новых был, судя по его рассказам, самим собой. Когда после восьмого класса их группу «раскидали» по разным училищам, он, тоже где-то учась, приезжал показаться-похвастаться чаще других и рассказывал не столько о будущей профессии, сколько о своих похождениях. Пришёл, дескать, он к одной девице, – памятно откровенничал он, – то да сё. А тут, мол, звонок, и на пороге ещё парень. Девица перепугалась, убежала в комнату. Но драки не завязалось. Оба они засели на кухне – и тары-бары, про «грядущее светлое будущее», про «покорение природы и космоса». Девица выбежала к ним, руки в бока: «Вы, собственно говоря, зачем сюда явились?» И выгнала обоих. Смешно было слушать такое, но и жутковато почему-то. Дотошность и жажда вникать во всё и вся следовала за ним по жизни, теперь вольной, и дальше. Когда, например, был он в студентах, рассказывал, что как, мол, с женщиной переспишь, то чувство такое бывает, будто сладкие ягоды ел: «И сытый, и пальцы неприятно клейкие». Окончив институт, приезжал женатым; имел, говорил о себе, всегда то тут, то там одно лишь «койко-место», а теперь, мол, живу в квартире, где жена, тёща. В жизни семейной всё было у него вроде бы хорошо; родилась дочка. Случались скандалы редко, и, по всему, он сам на них напрашивался. Увлёкся, видишь ли, живописью, о которой, как признался, он ещё в детдоме мечтал, – чтобы быть «всесторонне развитым». А запах красок выводил жену из себя. Рассказывает он, слушаешь его – и непонятно, как же он сам-то ко всему относится; твердит только, словно в бреду: «Я бы на балконе писал, да краски мёрзнут».
На эту рассудительность, мелькавшую иногда в поведении и рассказах детдомовцев, Марфа серьёзного внимания не обращала, называла её «причудами». Их ли дело судить о жизни обыкновенной, настоящей, о людях, живущих своим умом, имеющих родителей, родственников, крышу свою! И когда детдомовец начинал высказываться «вообще», она сразу переводила разговор на что-нибудь весёлое – из жизни, конечно, тех же детдомовцев. Заговорит, бывало, Сёма о каких-то «мероприятиях», затеянных в детском доме, а она ему: «Расскажи-ка лучше, как ты по крыше бродил!» О случае том она узнала тогда от внука, который учился с Сёмой в одном классе: детдомовцы ходили в местную сельскую школу. Тогда он целых полчаса держал всю школу в страхе и восторге. Однажды в мае, перед самыми каникулами, во время перемены вылез он в окно из класса на втором этаже и ступил на козырёк, что идёт по стене под окнами этого второго этажа; козырёк там из кровельного железа, покатый, шириной в две ладони. И Сёма подался, приставными шажками, в сторону от крайнего окна, прижимаясь всем телом к стене, разведя руки. Все ученики высыпали на улицу, смотрят вверх. А тот уж дошёл до угла, переступил на другую стену, зашаркал дальше. И тут звонок. Все разбежались по классам, сидят как на иголках. Учителя, пришедшие из учительской с первого этажа, не поймут, в чём дело. С ума сходит, не дышит и класс Сёмы… Вдруг стучат в окно с улицы. Учительнице плохо