Пешком с войны - Мария Семёновна Корякина-Астафьева
Две ночи я провела на том болоте, а на третий день как-то совсем неожиданно вышла! Солнышко показалось, все виднее сделалось, и я увидела, различила вдали полоску лиственного леса. На нее и пошла. Долго, может, весь день шла, и пришла! К лесу-то еще не приблизилась, деревушка маленькая на пути попалась. Как потом оказалось, лес тот по другую сторону реки был, на берегу которой и рассыпалась деревушка со странным названием — Затворец. Дома как на подбор старенькие, некорыстные — затворец и затворец! Но постройки уцелели, даже стекла в окнах мало где выщелканы…
…Никаких геройских поступков я так и не совершила. Вышла из того болота на кого и похожая? Кикимора и кикимора! Люди во сне увидят — испугаются.
В деревню сразу идти не решилась. Направилась было к реке, умоюсь, думаю, приберусь. Широкая ложбина стекала прямо к воде. А другой берег вздымался некрутым увалом до самого леса. И все горизонты в лесу! Не в таком, что сплошным высоким заплотом застит свет. А синем! Уходящем вдаль зубцами да гривами. Смотреть просторно, радостно, особенно после болота. Не дошла еще до реки — увидела большую лыву, вроде озерка. У самой воды три березы да пихта растут. Вода оказалась чистая-чистая! Напилась. Умылась. Выбрала местечко, села и стала переобуваться. Следы у чулок совсем взопрели, оторвала самое-то рванье, целым подвернула. Ботинки раскисли, сделались, как абакши. Нарвала сухой травы, затолкала в ботинки вместо стелек. Волосы под платком скатались, и я их, как куделю, стала растеребливать, разбирать — гребенки-то нет, потеряла где-то. Наклонила голову и тут же увидела свое отражение в воде, как в зеркале! Забылась, смотрю на себя, такую доходягу, на колеблющиеся вершинки берез, на блики плавающих облаков и думаю: как-то странно они в воде отражаются — не облака, а лоскутья… И вообще, день такой хороший, на небе ни облачка, а тут… Подняла голову, чтоб посмотреть на чистое, высокое небо, — и онемела! На березе, лицом к дереву, висел человек в нижнем белье. Головы не видно, лишь сутулая спина угадывалась под рубахой, серые, усохшие до прозрачности кисти рук и ступни…
Не знаю, даже представить не могу, как оказалась я у деревенской околицы: сижу в жухлой крапиве у завалившейся изгороди. Сколько так просидела, тоже не знаю. Пришла в себя, оттерла засохшую грязь с юбки, с телогрейки, а идти все мешкала. Понаблюдать за деревней решила: есть ли люди? Какие? Военные или жители? Нет ли немцев случаем? Ничего подозрительного не обнаружила и пошла.
В три дома стучала — никто не отозвался, не отпер дверь, не вышел — не было, видать, никого. Направилась в крайнюю избу. Подошла к крыльцу и остолбенела: гроб на крыльце стоит, прислоненный к стене, белый, струганый; крышка гвоздями прихвачена… Потом я решила, что гроб приготовлен для того, который на березе… Горько мне сделалось: будто мало я еще пережила и перевидала всего, так нет, и тут на страшное горе натыкалась… Сторонясь домовины, вошла в дом.
На постели из старой одежды лежала очень сморщенная, до костей усохшая старуха, но живая — шевелится, стонет. Я подошла, склонилась над нею — она пить просила. Оглядевшись в незнакомой избе, увидела на кухонном столе алюминиевую кружку, зачерпнула воды из корчаги, перевитой берестяными полосами, приподняла голову больной, напоила. Только присела на лавку, в избу вбежали две девочки, худенькие, личики усыпаны веснушками, в ботинках на босу ногу, в больших, со взрослого плеча, вязаных кофтах вместо пальтишек. Которая поменьше, остановилась у порога, палец в рот сунула, потупилась. А старшенькая подошла ко мне, поздоровалась, на бабушку посмотрела, на сестренку, села со мной рядом и стала рассказывать, что вот бабушка давно болеет, мама говорит: «Никак умереть не может. Прибрал бы господь, а она все мается…» А мама на работе — они линию ремонтируют. А мы дома. А папку на войне фашисты убили. А бабушке уж гроб сделали. Дяденька один приезжал — своих разыскивал, а они в эвакуацию уехали и не вернулись. Вот он у нас и ночевал. Жил два дня. Мама попросила гроб для бабушки сделать, объяснила, что мамаша все равно скоро умрет, а мужиков в деревне нет, а без гроба как хоронить? Нехорошо. Нельзя. Пускай, говорит, живет, сколько протянет, я не избываю, а как умрет, так и схороним…
— Бабушка! Ты уж скоро умрешь или нет еще? — с детской непосредственностью спросила внучка и, не дождавшись ответа, пожала плечами. — Молчит. Она совсем плохо слышит и почти не говорит…
— Вот и мне бы где-то ночевать надо. У вас-то можно?
— Можно-можно! Только спать на полу. Мы тоже на полу спим, когда тепло, а если холодно, на печь залезаем.
…Тоню окликнули.
Она извинительно улыбнулась Ивану Николаевичу, подлила ему в стакан горячего чаю и направилась в палату тяжелобольных.
Пока меняла мокрое от пота белье на больном, подушку переворачивала, укладывала его осторожно, потом неслышно ходила от кровати к кровати, кого укрывала, на ком-то одеяло поправляла, подливала в стаканы воды, чтоб больные через силу не поднимались и не ждали, когда к ним подойдут, а напились бы сами — пока занималась делом, мысленно продолжала идти в своих воспоминаниях дальше.
Она посидела со Светланкой — старшей из сестренок, послушала ее рассказ о житье-бытье и, когда девчушки убежали играть, внимательно оглядела бедное жилье. Хотела прибраться, печь истопить, чтоб чаю вскипятить да и самой напиться горячего, — не посмела. Старуха снова попросила пить. Тоня поискала чайник, чтоб напоить больную кипяченой водой, не нашла и снова зачерпнула воды из корчаги. Воды в ней оставалось на самом дне, и тут, не раздумывая дальше, обула старые сандалии, стоявшие у кровати больной, взяла в кухне опрокинутые на лавке ведра и осторожно вышла на улицу. Огляделась, посоображала — откуда жители берут воду? Взгляд невольно устремлялся в ту сторону, где на березе висел человек. Тоня пересилила себя и направилась на улицу. Сестренки играли