Предмет за номером девять - Александр Фрост
Мысль эта была нехороша тем, что вела дальше, чем ему хотелось. Если собиратели ищут Гущина — им нужно знать, где он. А где он, со вчерашнего дня известно сыскной полиции: в предварительном заключении, по делу об угаре на Слоновой, у начальника стола Морозова.
Он посмотрел на часы. Половина третьего ночи.
Утром надо было делать три вещи, и все три — не откладывая ни на день. Допросить Гущина, пока тот ещё напуган и не сообразил, чего именно ему стоит бояться. Написать Вельяминову рапорт об усилении надзора за арестованным — с любым предлогом, хоть с опасением побега. И затребовать, наконец, из губернии дело, о котором он думал четвёртый месяц и на которое до сих пор не решался: производства, которые вёл в последний год чиновник сыскной полиции Морозов Александр Петрович — тот, настоящий, чьё имя он носил, чьей рукой подписывался и в чьей комнате всё ещё горел на косяке зелёный след.
Глава 5 (20)
Допрос Морозов начал не с угара.
Он вошёл в комнату с окном на казённый двор, сел напротив Гущина, положил перед собой чистый лист и сказал:
— Михайла, начну с того, что тебе интереснее всего. Ты третьи сутки думаешь об одном: найдут тебя тут или нет. Так вот: не найдут. При тебе с сегодняшнего утра отдельный караул, пища идёт с общего котла, но пробуется, и посетителей к тебе не допускают никаких — ни родню, ни адвоката, ни человека с бумагой от начальства. Кто бы ни пришёл. Понял?
Гущин смотрел на него, приоткрыв рот. За трое суток он высох лицом и посерел.
— Отчего вы... — начал он и осёкся.
— Оттого, что мне нужно, чтобы ты дожил до суда, — сказал Морозов. — Мне это нужнее, чем тебе. Теперь давай про Слоновую.
И Гущин заговорил.
Он говорил без запирательства, ровно, подробно, и Морозов, слушая, понял: человек три недели носил в себе всё случившееся и не имел ни единой живой души, кому мог бы это выложить. Так признавались все, кто убивал не по злобе, а по расчёту, оказавшемуся хуже злобы.
В сентябре к нему подошли на улице. Вечером, у ворот, когда он возвращался с работы. Человек знал про него всё: где живёт, сколько получает, что в артели второй год, что мать в Луге. Сказал: ходи, куда ходишь, работай, как работаешь. А если увидишь в чужом доме вещь — старую, медную или каменную, с узором, с непонятным зверем, — запомни адрес и напиши. Двадцать рублей в месяц. Серебром.
— Я думал: ворованное, что ли? Так я ж не ворую, мне писать велят, где что лежит. Ну, думал, пусть у богатых своруют, мне-то что. — Он потёр лицо ладонями. — А потом уж думать перестал. Двадцать рублей, ваше высокоблагородие. У меня жалованья двенадцать.
За полгода он написал четыре записки. Адреса называл теперь охотно, наизусть: три по Пескам, один на Знаменской. Морозов записывал, и на третьем адресе у него дрогнула рука: три из четырёх стояли в списке Ольги Дмитриевны. Четвёртого не было — значит, Гущин находил и то, чего покойница не видела.
— Как передавал?
— В кузню, — сказал Гущин. — На Мытнинскую, к кузнецу Прохору. Клал в ящик с гвоздями у ворот, а оттуда, стало быть, брали. Деньги там же и оставляли, первого числа, в тряпице.
Дроботов, стоявший у двери, беззвучно вышел: кузню следовало брать немедля, пока не выгорела, как выгорела в январе свечная лавка на Разъезжей.
— Теперь про переплётчика.
Про переплётчика вышло то, что Морозов и предполагал, только глупее и мельче.
В ноябре он писал очередную записку — про застёжку у Гурьянова — и вдруг задумался: полгода он пишет адреса, а неведомый барин по этим адресам ходит и вещи забирает. За что-то он их забирает. Стало быть, они денег стоят, и немалых, коли за одно указание платят двадцать рублей.
— И я решил, — сказал Гущин, глядя в стол, — не писать. А сходить самому. Куплю за пять целковых, отнесу — а мне за неё сотню. Или две.
Он ходил трижды. Переплётчик отказал трижды: «не моё, не продажное, отцово». В последний раз Гурьянов рассердился и сказал, что напишет куда следует, потому что зачастивший покупатель врёт, будто для себя, а сам, видно, от кого-то.
— И вот тут я испугался, — сказал Гущин. — Не полиции. Их испугался. Что он напишет и дойдёт, а они спросят: а зачем ты, Михайла, к нему ходил своею волей? Я их ни разу в лицо не видал — а боялся так, как отца родного не боялся.
Дальше — хлорал, купленный в аптеке за Нарвской заставой по чужому рецепту; воскресный чай с пряниками; кошма и кирпич на трубе.
— Я не хотел, чтоб они померли, — сказал он вдруг быстро. — Я думал: угорят маленько, обеспамятеют, а я ночью войду, возьму — и всё.
— Ты в трубу кошму на два вершка вбил и кирпичом придавил, — сказал Морозов ровно. — Ты трубочист, Михайла. Ты про тягу знаешь то, чего ни один доктор не знает. Ты знал, что будет к утру.
Гущин молчал долго.
— Знал, — сказал он наконец.
— А девочка?
Вот тут он заплакал — в первый