Список сорока одного - Александр Фрост
Хуже всего было то, что племянник врал. Не по делу — по мелочи, и Морозов с досадой смотрел, как человек сам себе роет: про сорок минут отлучки Ястребов сначала сказал, что не отлучался; потом вспомнил, что «выходил за папиросами»; потом, прижатый, побагровел и признался, что ездил к Вайнштейну — просить об отсрочке, унижаться, — и стыдился этого больше, чем подозрения в убийстве. Вайнштейн, вызванный, подтвердил без запинки: были, просили, отказано, ушли в шесть с четвертью.
В шесть с четвертью. Когда тело на льду уже полчаса как нашли.
— Отпускайте, — сказал Морозов Дроботову. — И, Кузьма Игнатьевич, будьте с ним помягче. Человек четвёртый день ходит с мыслью, что его тётку зарезали из-за его векселей.
Ястребов, впрочем, уходить не спешил. Он постоял в дверях, комкая шапку, и спросил — с той неловкостью, с какой спрашивают о деле, до которого им, по общему мнению, не должно быть дела:
— Господин Морозов. А правда ли, что её не грабили?
— Правда.
— Стало быть, я один во всём этом виноват, — сказал Ястребов. — Не тем, что убил, а тем, что не поверил. Она мне полгода твердила: Илюша, у меня осада. А я ей — доктора. — Он сглотнул. — Вы её найдите. Я вам чем угодно помогу: в конторе адреса достану, хоть по домам ходить буду.
— Ходить не надо, — сказал Морозов. — А вот вспоминать — надо. Всё, что она вам за полгода говорила. Особенно то, что вы тогда пропустили мимо ушей как вздор. Вздор в таких делах и есть самое ценное.
Проверял он в ту неделю не одного племянника.
Гарина Морозов взял на карандаш ещё после первого разговора и отработал ровно, без нажима, как отрабатывают человека, о котором нечего сказать дурного. Инженер Кульчицкий отозвался из Москвы телеграммой: расчёты получены, исполнены хорошо, срок соблюдён. Хозяйка комнаты на Петербургской подтвердила, что в четверг вернулась из бани к девяти и что жилец сидел у себя — «свет из-под двери горел, а видеть не видала». Домовая книга, послужной список из технологического, отзывы из чертёжной покойного Верейского — всё было чисто и всё было бумажное, то есть ничего не доказывало ни в ту, ни в другую сторону.
Смущали две мелочи, и обе не годились в дело.
Первая: почерк. Морозов взял у Дуняши старые записки Гарина к барыне — деловые, о процентных бумагах, — и долго на них смотрел. Почерк был чертёжный: мелкий, ровный, буквы отдельно одна от другой, без всякого форса. Ровная учёная рука. Точно так же покойный Филя описывал руку, которой было написано письмо магистру Кастальскому, — но письмо то, как выяснилось, писал сам старик Ковригин, и совпадение вело в никуда, потому что чертёжным почерком в этом городе писали тысячи: все инженеры, все техники, все конторщики, обученные по прописям.
Вторая: перчатки. Гарин, приходя в отделение, снимал перчатки в дверях и держал их в руке. Обыкновенный жест — а Морозов ловил себя на том, что смотрит на его пальцы всякий раз, и всякий раз видит одно: голые пальцы, ни колец, ни перстней, ногти обрезаны коротко, на среднем — чернильное пятно. И всякий раз, отметив это, испытывал странную смесь облегчения и досады, будто проверял примету, в которую сам не верит.
Оставалось то, что оставалось всегда: улица.
На Сенную Морозов отправил записку и получил ответ прийти в воскресенье, к вечеру, — Стеша по Масленой была занята: у неё в комнатах гуляли и требовали блинов. В нижней зале трактира было не протолкнуться, и она увела его наверх, в свою чистую комнатку с самоваром, где пахло воском и сушёной мятой.
— Ну, сказывай, — велела она, разливая. — Что тебе на этот раз надобно? Ты, Александр Петрович, ко мне без дела не ходишь, как я тебя ни зову.
— Медальон, — сказал Морозов. — Овальный, золотой, старой работы, под стеклом тёмный осколок вроде смолы. Снят с убитой на Тучковом. Ежели он пойдёт по рукам — где всплывёт?
Стеша поставила чайник.
— Нигде он не всплывёт, — сказала она спокойно. — Я тебе больше скажу: я его уже искала. Второй день, как узнала про даму. У меня своя корысть — за такие вещи нынче дают дурные деньги, а дурные деньги на Сенной пахнут за версту. Так вот: ни одна скупка его не видала, ни один мойщик, ни один барыга. Ни в Апраксином, ни в Гавани, ни у татар. Понимаешь, что это значит?
— Что вещь не продавали.
— Что вещь и не собирались продавать, — сказала Стеша. — Её взяли для себя. — Она помолчала и прибавила ровно, глядя в чашку: — И вот тебе задаром, чтоб ты знал, куда идёшь. Не первый раз. Осенью, в октябре, на Лиговке помер один — Пантелей Косой, старик, пьяница, лудильщик. Помер тихо, в своей конуре, никто и не разбирался: сердце да водка. А у Косого была вещица — крестик не крестик, пряжка не пряжка, тёмного камня, он её из Сибири привёз ещё молодым и таскал на гайтане, не пропивал никогда. Так вот: помер он — и вещицы не стало. Я тогда и не подумала ничего, мало ли. А как ты про медальон сказал — вспомнила.
Морозов сидел неподвижно.
— Кто у него был перед смертью?
— Никто. — Стеша усмехнулась невесело. — В том и штука. Ни к