Я вернулся за тобой - Полина Довлатова
А потом дверь открывается.
— Папаша! Заходите. Дочь.
Дочь.
Мне выносят свёрток — белый, тугой, невозможно маленький, — и кладут на руки. На эти руки, которыми я ломал, крутил, стрелял, тащил из огня. Свёрток весит нисколько. Свёрток весит больше всего, что я держал в жизни.
Из свёртка на меня смотрят глаза.
Распахнутые. Огромные. Тёмно-серые пока, но я-то уже вижу, я опер, у меня глаз намётанный: будут оленьи. Один в один.
Оленёнок. Ещё один.
Всё, Романов. Приплыли. Теперь их у волка двое. Ты окружён, сдавайся — сопротивление бесполезно и не планируется.
Я стою посреди палаты, боясь дышать, а с кровати на меня смотрит Алёна — вымотанная, с мокрыми волосами, с прозрачным до синевы лицом — и улыбается так, что у меня режет глаза. Наверное, от больничного света. От чего же ещё.
— Какое сегодня число, Романов? — спрашивает она слабым, но подозрительно довольным голосом.
Число. Я смотрю на неё. Потом на часы на стене. Потом снова на неё.
Сегодня. Сегодня же...
— Ты... — говорю я и не договариваю, потому что голос куда-то девается.
— С днём рождения, что ли, — говорит она. Моими словами. Моей интонацией, корявой, бурчливой, — один в один. — Я обещала запомнить февраль. Ты спросил — зачем. Вот. Затем.
Я сажусь на край её кровати — осторожно, с дочерью на руках, — и молчу. Долго. Потому что всё, что я мог бы сейчас сказать, не пролезает через горло.
— Как назовём? — спрашивает она тихо.
Я смотрю на свёрток. Свёрток зевает — целиком, всем лицом, с самозабвением человека, который отлично поработал.
— Как бабушку твою звали? — спрашиваю. — Ту, которая... «всё будет так, как должно быть».
У Алёны вздрагивают губы.
— Анна, — шепчет она. — Бабушку звали Анна.
— Ну вот, — говорю я. И пробую вслух, впервые: — Анна Ильинична Романова.
Свёрток открывает глаза и смотрит на меня в упор. Оценивающе. Как начальство.
— Утверждено, — говорю я. — Единогласно.
Алёна
На выписку баба Валя присылает с Ильёй столько пирожков, что ими можно накормить весь роддом, включая ночную смену.
А первой в двери палаты — я слышу её раньше, чем вижу, весь этаж слышит её раньше, чем видит, — врывается Настя.
— ГДЕ?! Где моя крестница?! Крёстная имеет право! Это законное право, да, Алён, скажи как юрист!!
Шарики. Целая гроздь — розовых, белых, с надписями. Слёзы — уже, с порога, честные, в три ручья. Обнимает меня так, что акушерка из коридора грозно заглядывает в палату, — и тут же отстраняется, машет на себя ладонями:
— Всё-всё, аккуратно, я аккуратно... Господи, Алёнка. Господи. Ты — мама. Мы старые!
— Кто бы говорил, — смеюсь я. — У тебя дома двухлетний богатырь.
— Вот именно поэтому я и говорю со знанием дела!
И, не переводя дыхания, Настя делает то, чего я, вобщем-то, и ждала: отбирает у меня Анюту, профессиональным движением перехватывает под головку, разворачивает к свету, заглядывает в конверт, щупает, туго ли запеленали, — медколледж плюс два года материнства, гремучая смесь, — и выносит вердикт:
— Запеленали криво. Но жить будет. Как кормят? Как швы? Покажешь потом. Я тебе список привезла — что купить, что выбросить, и не спорь, я через это прошла, я Тёмку на четыре шестьсот рожала, у меня опыт боевой.
За ней в палату, не торопясь, входит её муж Руслан.
С медведем.
Медведь — размером с самого Руслана. То есть очень большой медведь. Руслан несёт его с невозмутимым лицом человека, который час назад зашёл в игрушечный магазин, обвёл его взглядом и сказал «вот этого» не глядя на ценник,— и я подозреваю, что примерно так оно и было.
— А Тёмка где? — спрашиваю я.
— Дома, с няней, — Настя закатывает глаза. — Мы его брать побоялись. У него сейчас период «всё моё». Он бы этого медведя аннексировал прямо в коридоре. Вместе с шариками. И, возможно, с Анютой.
Илья, стоящий у окна, при виде Руслана делает то, что я называю про себя «включить опера»: чуть прищуривается, чуть подбирается, взгляд —быстрый, сверху вниз, фиксирующий. Руслан ловит этот взгляд и отвечает точно таким же. Секунды две они изучают друг друга, как два кота на заборе.
— Я его клуб по сводкам пробивал, когда в Москву перевёлся, — сообщает мне Илья вполголоса, наклонившись. — Дважды. Чуйка до сих пор срабатывает, представляешь.
— Он муж моей лучшей подруги, — шепчу я.
— Вот поэтому и срабатывает.
Но руку Руслану он жмёт. Крепко, по-мужски, с этим их непереводимым обменом кивками, после которого двое мужчин считаются знакомыми. А через десять минут они уже стоят у окна и о чём-то негромко разговаривают — Руслан, судя по жестам, предлагает «обмыть как положено», Илья, судя по каменной челюсти, бурчит, что он «при исполнении». Отцовских обязанностей. Бессрочно.
А я смотрю на Настю.
Она сидит рядом, держит Анюту — уверенно, привычно, покачивая на автомате, как качают только те, кто укачивал своего, — и она такая… взрослая. Сияющая, спокойная, состоявшаяся — совсем не та девочка с дорожной сумкой на плече, которую я сто лет назад встречала на перроне и которая крутила головой так, будто хотела рассмотреть всю Москву разом. И совсем не та зарёванная девочка, которая прибегала ко мне в ресторан возмущаться «этим невыносимым тираном» — и которую этот тиран потом унёс в машину через плечо, на глазах у всей моей смены.
Я тогда думала: кошмар какой, бедная Настя.
Дура была. Обе мы были.
Если бы кто-нибудь тогда рассказал мне,как Настя выйдет замуж... Я бы, наверное, решила, что моя история с похищением — ещё скромная. Мамино завещание. Совершенно чужой взрослый мужчина, в одночасье ставший её опекуном — по всем правилам, с адвокатом и подписями. Любовь, которая была табу — по всем этим же правилам. Я знаю эту историю наизусть и хорошо помню, как она однажды сказала:«Знаешь, самое страшное — это когда нельзя. А самое лучшее —это он».
Но это её история. И пусть она когда-нибудь расскажет её сама.
— Слушай, — Настя наклоняется к моему уху, глядя на наших мужчин у окна. — А помнишь, что ты мне сказала? Сто лет назад, когда я к тебе на работу реветь прибегала. Про Руслана. Я