Люди живут семьями - Анатолий Данильченко
– Эге, Тима, его еще дорисовывать надо.
– Чего ж ты тогда… – начал Тимофей и осекся.
– Сошлась чего? Да кто ж его знал, что такой. Поначалу шелковым был, интересным. Прося тебе говорила, что он товарищ Левенкова? Ну вот, у Левенкова и познакомились.
– И до сих пор терпишь?
Ксюша посерьезнела, вздохнула протяжно и покачала головой.
– Судьба, знать, такая наша бабья – терпеть. Прогоняла я его, уезжал, опять вернулся. Поверила. Ай, чего там говорить! – махнула она. – Но ты не подумай, что я поневоле. Нет. Пока держится в рамках, а распустится – выгоню. Ты меня знаешь.
– Знаю, знаю, – усмехнулся Тимофей.
– Ладно, Тима, как сложилось – так сложилось, поздно переиначивать. – Она снова повеселела и заулыбалась. – Не все так страшно, как представляется.
Тимофей видел, что сестра недоговаривает, не хочет плакаться – расстраивать его, и чувствовал какую-то смутную, не объяснимую словами обиду на жизнь. Ей-то, Ксюше, за какие грехи такое «счастье». За всю жизнь мухи не обидела, умница, красавица… Она и сейчас в свои тридцать семь – глаз не отведешь, а связалась с каким-то пройдисветом. Такой ли ей муж нужен? Он украдкой поглядывал на сестру и любовался ею. Дама! Настоящая дама, только приодеть пофасонистей. И что она нашла в этом Демиде? Что-то неприятное в нем показалось Тимофею с первого взгляда, и потом, чем дольше они разговаривали, тем сильнее становилась неприязнь. Что-то знакомое и отталкивающее…
«Точно, – догадался он вдруг, – вылитый Захар». Только сейчас до него дошло, кого напоминает Демид. Фигурой, повадками, самодовольным взглядом – Захар Довбня. Таким он выглядел, когда Тимофея увозили в машине: стоял у своего двора, возле свежеобтесанных бревен, с топором в руке – сильный и самоуверенный.
Тимофей покривился от навязчивых воспоминаний и, чтобы отогнать их, заговорил:
– Не жалеешь о переезде?
– Жалей не жалей… Не могла я тут оставаться после смерти батьки.
– А там как, на заводе?
– Так себе. Оно бы можно работать, да начальник наш чистая сатана, никакой управы на него нет. Что захочет, то и вытворяет, а поперек слова не скажи – матюкается. Люди уже стали жаловаться то в управление, то в райком. Да где там! Еще хуже. Теперь злой, как муха осенняя, дескать, я вам нажалуюсь!
– Жалуются, говоришь? Это хорошо.
– Чего ж хорошего.
– А того, что еще год назад не жаловались. Так? Ну то-то. Хорошо, Ксюша, если люди жаловаться начали, значит, конец их близок…
– Чей конец?
– Да таких вот безуправных, как начальник твой.
– Ну-у, сказал… Наш Челышев сам кому хочешь концы наведет.
– Ничего, до поры. Скоро многое переменится, помяни мое слово. Уже начало меняться, только ты не замечаешь.
– Дай-то бог, коли так, – сказала Ксюша и, поглядев вперед, вздохнула с облегчением. – Ну вот, считай, добрались.
Дорога пошла вверх, на взгорок, на котором и покоилось метелицкое кладбище. Засаженное тополями и сиренью, оно высилось тенистой рощицей среди полей, привлекая к себе взгляды прохожих. Видно, крепко заботились предки о загробной жизни, если выбрали для него самое сухое и удобное место в округе. В любую непогоду здесь можно было пройти, не замарав ботинок, в любую жару отыскать прохладу. Первые лучи утреннего солнца и последние закатного касались кладбищенского взгорка, словно приветствуя сначала усопших и прощаясь с ними с последними; самый легкий ветерок залетал сюда, давал дыхание тополям, трогал листву как податливые струны невидимого инструмента, рождая чуть слышную плавную музыку. Кладбище было заметно издалека, и вид его всегда приносил успокоение, напоминая каждому о кратковременности, быстротечности как радостей земных, так и обид.
Тимофей с Ксюшей прошли к могилкам родителей и остановились у двух одинаковых холмиков с одинаковыми же синего цвета крестами. У изголовья, за крестами, будто объединяя две могилы, кудлатился размашистый куст сирени, отяжелевший от крупных гроздьев раскрывшихся цветков. Холмики аккуратно подправлены, очищены от прошлогодних листьев, от бурьяна, и свежая густая трава мягким ковром расстилалась на них. Сестра, конечно, позаботилась. И кресты, видно, и лавочку обновила в этом году. Молодец, не забывает родителей.
– Воздух-то какой! – вдохнул Тимофей смешанные запахи сирени, всевозможных трав, полевых цветов. Огляделся и присел на лавочку, вытянув перед собой деревянную ногу.
– Расцвело все – вот и воздух, – отозвалась Ксюша, усаживаясь рядом.
Позади лавочки высился тополь, и солнечные лучи, пробиваясь через листву, небольшими пятнами освещали землю у ног, два холмика, кресты, таблички с цифрами, выписанными на них масляными красками. На материнской: 1875–1936, на отцовской: 1871–1946. Слабый ветерок шевелил листву дерева, и солнечные пятна передвигались, плясали, будто живые.
Рядом с этими родными Тимофею холмиками, отделенные узкой межой-стежкой, горбатились другие: ухоженные, с выкрашенными крестами и пирамидами по новому обычаю, в огородных окультуренных цветах, с фотографиями, и старые, запущенные, забытые – едва приметные бугорки, укутанные буйным разнотравьем. Что верно – то верно: всякая могила травой порастает. Сколько лет этим бугоркам и кто под ними покоится, неизвестно, однако их не срывали, хотя на кладбище становилось тесно. Да и у кого поднимется рука срыть могилу, в которой, может быть, лежит его предок. Здесь только метелицкие, ведущие свой род от двух-трех, а то и одного (теперь никто не помнит) корня. Чужих на этом кладбище не было, свои и то не все. Кто считал, сколько метелицких нашло свой конец на чужой земле, особенно в последнюю войну.
«А надо бы сосчитать, – подумалось Тимофею. – Сельсовету и заняться этим делом. Сельсовету и школе». Глядя на безымянные бугорки, он подумал еще, что лет так через тридцать-сорок и родительские могилки порастут травой. Внуки разлетятся – кто досмотрит?
– Не осталось места, – заговорил он будто сам с собой.
– Зачем? – не поняла Ксюша.
– Все мы не вечны. Хотелось бы рядом с батьками.
– Ну-у, загнул, брат. Ранняя у тебя думка.
– Об этом никогда не рано подумать, – усмехнулся грустно Тимофей и поглядел сестре прямо в глаза. – Расскажи о смерти отца. Прося не стала, на тебя сослалась.
– А хорошо умер.
– Как это «хорошо»? – Его смутил такой ответ.
– Спокойно, тихо – как уснул.
Ксюша рассказала, как отец неоднократно ездил в Гомель и все безрезультатно, грозился до Москвы добраться, а уж до кого, видно, и сам не знал, потом простудился в марте, проболел всю весну, но выдюжил, окреп; как он вернулся в последний раз от следователя, уже после суда над Захаром, на удивление спокойный, равнодушный ко всему и, ничего не рассказав о своей поездке, улегся на лежанку и уже не встал. Больше всего Ксюшу обеспокоила тогда его отрешенность.
– Как подменили деда, –