» » » » Гарусный платок - Алексей Васильевич Зверев

Гарусный платок - Алексей Васильевич Зверев

1 ... 99 100 101 102 103 ... 111 ВПЕРЕД
Перейти на страницу:
не ради любви, а ради страха висит эта сумка? И для других. Глядите, я берегу вещь погибшего товарища. Потом ляжешь и будешь думать о сумке, ее Пашка носил, вот так она заплеталась в коленях его, так снимал ее, так вынимал и клал письма, и почуешь скоро, что это ложь одна. Война – грубейшая штука, и ничем ее не скрасишь, кроме что покончить с ней.

– По вам все равно не получится, – более смело, как равному, возразил Лукахин. – Затем, видно, и придумано все, чтобы смягчить, скрасить грубость войны, прикрыть ее наиболее стыдные оголенности. Это заведено не нами. Вспомните Гоголя, Пушкина, Толстого. И эта война не просто кровь, смерти, страдания, есть в ней нечто и высокое.

– Ну, скажем, проявление патриотизма и национального духа, так ведь говорят об этом высоком?

– Да, да и это, и это верно. Пусть попробуют проявить дух свой фашисты. Говорят, убийцы лишены чувства музыки. А мы землю свою спасаем. У меня горло перехватывает, когда я не только пою, но и думаю о «Трансвале», о бурах славных. «Ты вся горишь в огне» – это горит теперь не земля буров, это наша земля горит, – запальчиво проговорил Лукахин, растревоженный мрачными словами Сопунова.

– Ненавижу похоронные марши, – каким-то сдавленным, привернутым голосом сказал Сопунов. – Легче было бы, если хоронили молча.

Они дошли до землянки Лукахина и молча попрощались.

13

Катков только что вернулся из хозроты. Какая-то сероглазая там и расшевелила его.

– Нет, ведь и девчонка так себе. Маленькая, носишко широконький. Там есть куда виднее девчонки. Особенно старшина их, дама важная, солидная. Можно бы, можно и с ней, а потянуло к этой. Ну, Надька! Чем, скажи, Лукахин, притянула она? – И сам же ответил: – Словом притянула, так говорит, словно за руку ведет. Ты знаешь, для меня слово – ерунда. А тут улыбка, мягкость этакая, прилипчивость и слова.

– Но звал же, тянул ее в кусты, а она не пошла, – вызывал Лукахин на откровенность.

– Как не тянул? Улыбается, этак мечтательно головку клонит, а в кусты не идет. Мне бы в кусты.

– И вся бы твоя любовь на этом кончилась.

– Вся – это верно. Мне больше ее не надо. А не пошла, и я, дурак, лежу сейчас и все думаю, хороши же у нее глаза, черт возьми, и бровки такие ломучие. Как бы завтра встретиться. Ты пойдешь со мной? Ты в эту толстенькую, в эту кубышечку, тоже втропался. Ну и Лукахин, ты отвечаешь своей фамилии – лукаха. Ну, давай, давай, не влюбился еще?

– Чуть постоял и влюбился, – простовато возразил Лукахин.

– Чего же надо? Неделю, что ли, будешь охаживать при нашем солдатском положении?

Лукахин не ответил, не собравшись со словом, а Катков продолжал:

– Куда нас метнуло – в хозроту. Ребята из первого дивизиона в БАО ходят. Что-то все-таки значит. Там даже летчицы есть. Надо кончать с хозротой и в БАО перекочевывать. И с Надькой надо скорей кончать. Ах, Наденька – сладенька, – зевнул Катков и, погремев досками топчана, отвернулся к стене.

Лукахин вяло прислушивался к рассказу товарища. Он все вспоминал сопуновские размышления, видел в ночи его широкобровое лицо.

Брови как бы ползли на лоб, когда горячился он, и опускались, тяжелые, при завершении мысли. Лукахин повернулся на правый бок и увидел сумку Лямина. Слабый снег луны, прорывавшийся сквозь стеклышки окна, падал только на нее, выхватывая ее на стене. Лукахину стало сиротски тоскливо, быстротечный озноб прошел по его костлявому телу, и он потянул на себя шинель. «Так и не рассчитался ты, Пашка, за ящики» – с наивной трогательностью подумал он о Лямине и, умиленный, успокоился, вспомнив Пашкино широкое лицо, светло-карие глаза, в открытой улыбке бьющийся оскал, такой знакомый по щелке между передними зубами. «Боюсь, Пашка, конечно, боюсь умереть, – заговорил Лукахин с Ляминым. – Мне жаль себя, я боюсь за себя, Пашка. Потому что страшно подумать, что тебя нет. При тебе мы вчера и позавчера, и сегодня были бы как-то другими. Может, не я один, с тобой мы сходили бы к Сопунову, и ты сейчас до упаду хохотал бы над ним, ты умел видеть смешное в людях. Может, ты сходил бы с нами в хозроту и смеялся бы над Катковым, раздражал его, лукаво напоминая о его самообольщении. Ты упал бы на этот теперь пустующий топчан и, катаясь на нем, не мог бы выговорить от смеха: «Хо… хо… хочет всех девчонок перелюбить!» Взглянул бы ты на меня, на мою кургузую шинель, сутулые плечи и ребячье обличие, сказал бы, смеясь: «Вот напишу твоей маме письмо, расскажу, как ты проторил дорогу в хозроту». Пашка посмеялся бы: «Ты, Максимушка-осинушка, как-нибудь разогнешься и проломишь потолок землянки». У тебя, Пашка, и глаза раскрылены для улыбки, и когда ты пугался, страшился чего-то, то и в эту минуту выглядел веселым твой притягательно-открытый страх. Потом кто-то скажет: «А видели, Лямин-то как замигал, затрясся, зазаикался?». Ты захохочешь и над собой – и всем станет весело. Если бы ты, Пашка, ходил в хозроту, то и тут представлю, каким бы ты был. Ты бы разрумянился, вспотел бы даже, лицо твое стало бы еще круглее, пилотку бы снял и лицо ею вытер, если бы тебе довелось станцевать с девчонкой. Потом здесь, в землянке, ты растерянно болтал бы ногами, и по глазам затуманенным и по улыбке застывшей догадались бы мы, что ты еще там. И ты не ответил бы на злословие Каткова, а лишь почесал бы затылок и повторял:

«Ах ты, дьявольщина, заползла ведь в голову. Не ожидал, что и я попаду на удочку».

Потом, когда мы с тобой шли бы на занятия по матчасти, когда солдаты возились бы вокруг миномета, ты, отвлекши меня в сторону, горячо говорил бы мне о той девчонке, с которой всего-то раз станцевал, и упрашивал бы меня бежать вечером в хозроту, побежал бы именно со мной, потому что нравлюсь тебе я, а не этот «неотес», у которого на уме одно пошлое. Года, возраст нас соединили, Пашка, оба из деревни и никакой иной жизни не знали…

Снег луны с сумки отплыл в угол землянки, вытянулся и померк. Лукахин съежился под шинелью, чувствуя, как холоднее и холоднее становится. Он поднялся и раздул огонь в печке. Сухие ветки ярко и трескуче загорели. На них Лукахин подбросил короткие чурбашки. Скоро тепло вспарило к потолку, расползлось по углам, забилось под топчаны, и заразгибался, зарастягивался Катков, сталкивая с себя шинель и выпрастывая белые ступни ног. Ветошку, набитую в

1 ... 99 100 101 102 103 ... 111 ВПЕРЕД
Перейти на страницу:
Комментариев (0)