Избранное - Николай Иванович Наумов
— А-а-ах, какой ты… ну-у… жила… так жила и есть… и не приходить уж, а?..
— Не приходи, побереги обутки: вишь, подошва-то хлябает, неравно исшо потеряешь — новое горе…
— Ну-у и ругатель! — ответил Евсеич и, нерешительно переминаясь с ноги на ногу, повернулся к двери и только что взялся за скобу, как она растворилась, и в комнату вошли один за другим два пожилых крестьянина; пропустив их, Евсеич ещё постоял в каком-то раздумье, наконец, вздохнув, произнёс: «Наду-у-ул, ну-у!» — и, почесав затылок, вышел.
Костюмы вошедших, как и костюмы Кондратия Савельича и вышедшего Евсеича, не доказывали зажиточности; из полушубков, вися, выглядывали куски оборванной кожи и цветом своим напоминали выжженную под посевом пашню. Видно было, что весь этот люд принадлежал к разряду «перекатной голи», то есть людей, живущих день за день без просвета в настоящем, без надежд на что-нибудь лучшее в будущем. Одного из вошедших в деревне называли «вялым» за болезненную апатичность, выражавшуюся и в миниатюрном лице, украшенном неправильно рассаженными клочьями волос взамен бороды, и в каждом его движении и слове. Карие глаза другого, с насмешливым, плутоватым выражением перебегавшие с предмета на предмет, доказывали, напротив, и ум, и лукавую сметливость. Когда-то, в молодости, укравши у проезжего купца кулёк с припасами и пойманный с поличным, он в насмешку получил название «кулька», с которым до того освоился, что даже позабывал порою своё настоящее имя; когда называли его Трофимом, он проходил мимо не оглядываясь, но при слове «кулёк» улыбался и приподнимал шапку. Насколько был вял и безжизнен Иван, настолько же был боек и нервно-раздражителен Трофим. Обоих их, на удивление всего села, соединяла тесная дружба, точно как будто они взаимно уравновешивали недостатки друг друга; даже избы их стояли рядом, разделяемые одним низеньким плетнём. Куда бы ни шёл Трофим, Иван следовал за ним как тень. Задолжав Петру Матвеевичу, они оба дали ему одну общую расписку.
— Слышал, слышал, што вы оба налегке! — насмешливо встретил их Пётр Матвеевич. — Об чём же, значит, теперь разговаривать-то будем, а?
— Ты хозяин, за тобой и почин! — ответил ему Кулёк.
— Я ж и начинай, а-а? Ну, деться некуда — начнём: деньгу принесли?..
— Провинились!.. Хошь, казни, хошь, милуй!..
— А божился отдать, как приеду, а?
— Не побожиться да не поклониться — и веры не добыть, такое дело наше, Пётр Матвеич, — со вздохом ответил ему Кулёк.
Вялый молчал, прислонившись к стене, точно происходящий разговор и не касался его, а шёл о совершенно постороннем для него деле.
— А что Божье-то имя всуе, — это ничево, а? — покачав головой, ответил Пётр Матвеевич. — Как за это в Писании-то, что полагается, а?
Кулёк с плутоватой усмешкой почесал в затылке.
— Мало ль чего в Писании-то полагается, — произнёс он. — Вон в отчей молитве сказано: оставь, говорит, должников своих; да нешто ты их оставляешь, а?.. Каждый, поди, грош на счёт!
Пётр Матвеевич засмеялся тем покровительственным смехом, каким любят поощрять высокопоставленные лица удачные ответы лиц, стоящих на низких иерархических ступенях, но подающих надежды дойти до высших; хотя бы даже эти ответы и затрагивали какую-нибудь сторону их характера или деятельности.
— Ну и соба-ака на слово-то! — улыбнувшись широкой, самодовольною улыбкою, произнёс Кондратий Савельич. Даже в лице Вялого проскользнуло что-то тоже вроде улыбки.
Кулёк молча водил глазами по потолку, как будто не про его и речь шла.
— Так оставь, говорит, должников-то, а-а? — благодушным тоном повторил Пётр Матвеевич, когда смех его стих. — А когда ж отдачи-то ждать с них, аль об эфтом не сказано?..
— Справятся — сами принесут!
— А-а-а!.. Ну, этого жди-и-и! Однако ни в какой молитве не сказано, чтобы мужик справился да сам долг принёс. Ты вон и божился отдать, а Кондратий Савельич, то ись, и карманы, говорит, в штаны вшил, а денег всё нет да нет!
— Не сами деньги-то делам, и рад бы, друг, отдать-то, да где их возьмём, — с глубоким вздохом произнёс Кондратий Савельич.
— И у меня-то — вот горе! — завода-то нет, не куют их кузнецы! — заметил ему Пётр Матвеевич.
— Сравнил ты себя и нас! — прервал его Кулёк.
— Из одного месива-то, а по Христу все братья.
— Братья-то братья-я! И месиво-то одно, да, вишь, не одними рубахами прикрыто: на твоём-то вон ситец, а на нашем-то дерюга, ты и тысчами воротишь, да ох не молвишь, а мы за копейку-то спину гнём-гнём, — хоша жёрновом выправляй, а всё не в прибыль!
— Послушаю я, на разговор-то ты гладок, да на деле-то, никак, коряв; ты зачем ко мне пришёл-то а?.. Пукеты расписывать?..
— Сосчитаться!
— И считайся! А энти разводы-то к ярманке побереги, — длинна, потреплешь исшо язык-то; энти песни про нужду-то вашу я каждый день слышу, и наскучат. Ты вот скажи-ко, деньги-то принёс ли?
— Уж был ответ — нету!
— По крайности, коротко сблаговестил, и за то спасибо; а говоришь — сосчитаться; как же считаться-то будем, а?
— Рыба есть — бери, те ж деньги!
— И давно бы этак сказал… Неси!
— Почём пуд-то возьмёшь?
— Энто уж моё дело, тебя оно не касающе…
— А-а-а! — с удивлением произнёс Кулёк.
— И ахай, кулик, на гагу, что много пуху. Исшо чего скажешь, ну? Цену-то любопытно бы? — снова спросил он. — Коль знать охота пришла — шесть гривен на свал!
— Ще-е-едро ж! — насмешливо ответил Кулёк, искоса оглядев Петра Матвеича, с невозмутимым хладнокровием барабанившего пальцами по столу. — Боязно отдавать-то тебе по этой цене, — продолжал он, — облопаешься!
— Не пужайся за чужое-то брюхо — своё подвязывай…
— Наше-то завсе налегке: с трудового-то хлеба вширь не полезет, стало быть и подвязывать нечего; а уж за экую-то цену ты нашей рыбки не возьмёшь, Пётр Матвеич, не-е-ет! Ноне времена-то, пожалуй, что и гага на кулика поахает — и пуху мало, да нос востёр!
— Кто ж бы это с вострым-то носом нашёлся запрет-то положить — мне взять её, а? — весь вспыхнув, спросил Пётр Матвеевич, устремив на него свои прищуренные, сверкающие глаза, — не ты ль?