На плоскогорье. Сборник - Андреа Дзандзотто
Новое жилище во всем отличалось от жилища Регринов: комнаты были побеленными и богато убранными — особенно окна с мраморными подоконниками, резными колоннами, цветочными узорами и всякими завитушками.
Синьора, желая показать, что силы ее не оставили, выбрала последний этаж. Когда она проживала с мужем, дом-башня пустовал (синьора хвасталась, что башня — каприз богачки, там долгое время был склад), а теперь совесть заставила ее поселиться на самой верхотуре.
Порой она спускалась вниз навестить Регрина, который ей неизменно радовался; супруга же проделывала это с единственной целью — в очередной раз напомнить о значении собственного семейства, о том, сколько у них совокупных владений, а еще о том, что раньше она была невероятно красива, хотя теперь, приходилось признать, красота порядком увяла. Муж оскорблял ее драгоценную красоту постоянными изменами, в этом синьора не сомневалась.
Последнюю часть своего выступления синьора обычно комкала, переходила на бормотание, покашливала — впрочем, ее речи были вполне разборчивы.
Регрин внимательно выслушивал надуманные обвинения, целовал жене руки и просил разрешения хоть иногда навещать ее в новом доме. Она твердо отказывала, повторяя, что «решение выйти за крестьянина было ужасной ошибкой, она поняла это поздно, прожив в браке три десятка лет».
Благодаря щедрым урожаям синьора вернулась к привычке поддерживать силы вином, хотя в последние месяцы жаловалась, что от вина у нее заржавело горло; она перешла на ликеры, которые изготовляла сама из граппы и цветных порошочков. У нее была собственная кухня: в котелке варилась полента, которую она обожала и ела большими кусками, обжигая пальцы. Еще она любила сиропы и гоголь-моголь. Сухими и солнечными июльскими днями, если прислушаться, издалека была слышно, как она ритмично постукивает ложкой по алюминиевой кастрюльке, в которой обычно готовила.
Все украшения синьора тоже хранила у себя, пряча их в самых невероятных местах. Иногда забывала, где именно, и, обнаружив, радовалась как дитя.
Что до нарядов, она, разумеется, носила только черное: этот цвет шел ее крупной приземистой фигуре и пунцовой физиономии. Порой, надев все золотые украшения, синьора вставала перед зеркалом и негромко расхваливала себя — в такие минуты она произносила «с» и «дз», как богачи, так, как сама она, долго живя среди крестьян, давно разучилась говорить, и теперь с удовольствием вспоминала позабытые звуки, словно на ощупь, в темноте, возвращаясь к настоящей себе. Казалось, в те дни солнце в небе изо всех сил светило только над их имением — уже золотисто-зеленым, как будто лето пришло сюда раньше, чем в окрестные земли. Синьора думала, что ликующий мир желает возместить ей ущерб, который наносит муж, — он-то развлекается с другими, ей это точно известно. Ее возбуждала мысль, что горы и поля тянутся к ее окошкам, чтобы целомудренно и ненавязчиво, как смотрят издалека, полюбоваться ею, украшенной брошками, бусами и серьгами, или взглянуть на монеты — берлинги, дженовезе, наполеондоры, соверены[6], которые она любила раскладывать на сундуке или на столе.
Она часто думала о своем недуге, о том, что уже окончательно не поправится, о том, какие ей это давало права. Утомившись от подобных мыслей, а также из-за чудовищной жары, она засыпала, но во сне чувствовала: в комнату проникли дети, чтобы ее обокрасть. Позднее, обнаружив пропажу той или иной ценности, она огорчалась, звала на помощь. Требовала сделать окружавшую имение стену еще выше, но детей, которые, между прочим, мгновенно прибегали на зов, ни в чем не винила. Младший первым принимался орать что есть мочи: завидев выбегающую из башни мать, он тоже выскакивал во двор и поднимал тревогу. В подобных случаях синьора, чтобы успокоиться, обычно уходила к работникам и, растрепанная, забыв обо всем, начинала отдавать распоряжения.
Иногда, одетая как крестьянка, она босиком разгуливала среди навоза, да и в выражениях не сдерживалась. Увидев, что она бродит по имению в таком виде, муж прибегал и принимался целовать ее грязные руки. Если случайно рядом оказывался кто-то чужой, Регрин окликал его и, вне себя от радости, говорил: «Видите? Синьора моя занята делом». Его поздравляли, а Регрин прибавлял: «Видите? Она трудится, чтобы увеличить мое имущество, мой капитал!» И, забыв о бедах, любовался женой.
Бывало, у синьоры просили в долг. Несчастный, удостоверившись, что его примут, робко приближался: «Синьора, хотел у вас попросить… вдруг вы…»
В такие минуты ее переполняла доброта к бедному созданию, позволившему ей пережить наиприятнейшие чувства: «Чем могу — помогу. Говорите, мой милый!»
«Ну, если у вас… если вы можете одолжить… — мямлил проситель, а на лице синьоры читались вопрос и желание подбодрить, — одолжить мне… пару скудо».
Синьора принималась водить по земле носком туфли, туда-сюда. Спустя некоторое время проситель повторял: «Синьора, я говорил… Синьора, вы слышали? Простите… два скудо…»
Не останавливаясь и не отрывая глаз от туфли, она отвечала: «Вот я и ищу их, откапываю, чтобы дать вам. Не видите, что ли?»
И удалялась, отнюдь не посмеиваясь над несчастным, спокойная, невозмутимая. Иногда она присылала больше, чем просили. А иногда — ничего. День на день не приходился. Она любила, чтобы при подобных сценах присутствовали прислуга и домашние. Тем временем младший Регрин обычно поднимался в комнату матери и рылся в вещах: хотел украсть золото, но не всегда отыскивал. Происходило это летом, под вечным немеркнущим светом, на глазах у солнца, царственно сиявшего прямо над башней синьоры.
Если же сынишке все-таки удавалось что-то стащить, позднее, когда пропажа обнаруживалась, слышались долгие всхлипы. Муж снова думал, что надо бы поднять повыше стену вокруг имения, но всякий раз откладывал.
Исчезновение чанки (1947)
Когда директриса входила в зал с коробкой шоколадных конфет, она непременно угощала ими присутствующих и только потом раздавала оставшееся своим пекинесам. Преподаватели, особенно чем-либо провинившиеся, воспринимали дары пчеломатки, своей Мамочки Луче[7], как знак прощения и призыв впредь трудиться лучше — сердца их переполнялись радостью. Соревнуясь друг с другом, они расхваливали достоинства Фучена и Мисти́, а особенно их отпрыска Чанки́: как хорошо он все понимает, как хорошо показывает, чего хочет, не скулит и не лает без надобности, какой он сообразительный — словом, отмечали все, что могло вызвать восхищение любящей Мамочки Луче.
Директриса считала нужным держать учеников, преподавателей, а иногда и прислугу в курсе жизни дружной собачьей семьи: все знали, что Мисти не больно, но решительно куснула за голень великую герцогиню Штирийскую, когда та приехала навестить обучавшегося в их заведении сынка; все помнили, как среди ночи заиграла