Маджара - Дмитрий Кунгурцев
Леня-Панама умер. Он еще с прошлой зимы стал вроде как сдавать, хотя хорохорился вовсю. Мог послать всякого, а уж своих соседей по дому, Акимовну с Гришей, и подавно. К нему повадилась ездить ушлая тетенька, дочка его друга, бывшего зека. У тетеньки Марины было два мужа и три сына, погодки, про среднего рассказывали страшное: ему шестнадцать, а он уже сидел за изнасилование, год отсидел, а потом ушлая мама его откупила, теперь он опять ходит в школу, как всякий нормальный человек. Я его видел, вроде пацан как пацан, даже и не скажешь, что бывший зек. Панама отдал тетеньке свой «Запорожец», и она с одним из мужей наведывалась к нему через день. Тетенька Марина, оказывается, присматривала за Леней-Панамой, Мойрой и японскими курами, с тем чтобы после смерти Панамы получить все, что от него останется. Я слышал, как мама разговаривала с бабушкой Варсеник, они говорили, что у Лени был тромбофлебит, потом тромб образовался в легком. «Леня, – это уже рассказывала тетенька, – ничего не ел две последние недели, не мог и, скорей всего, от голода и помер, я прихожу, салатику ему принесла, а он в кресле сидит и не дышит, сидя спал в последнее время, сидя и помер, бедняга». Еще тетенька эта сказала, что он особо просил, чтоб мама моя пришла к нему на похороны. Мы с ней пошли.
Гроб с Панамой стоял на улице перед домом, на табуретках. Панама был желтый, как воск, жуткие его морщины разгладились, за месяц сидения в кресле он оброс какой-то сивой бородкой, и эта борода делала его мертвое лицо значительным. Мне показалось, что он и больше как-то стал, или ему был мал гроб, он выпирал из него, как будто хотел выскочить. Я никак не мог припомнить, когда видел его последний раз живым. Меня он, так же, как девчонку, в упор не замечал. Как ни странно, одно время он на уровне «здрасьте, как дела?» общался с Валентином. Но потом Панама стал приучать свою Мойру оправляться на дороге как раз напротив нашего дома, видно, весь сад его уже переполнился собачьим дерьмом, да и нашей маме хотел заодно сделать «приятное». Валентин, человек не брезгливый, спокойно убирал дерьмо, но оно появлялось снова и снова, мама стала возбухать на Валентина, мол, до каких пор это будет продолжаться, однажды Валентин сам увидел, как Панама дрессирует Мойру. Она добежала до нашей калитки, а он ей кричит от своей: давай, Мойра, давай, – Мойра садится и дает. Тут уж Валентин не выдержал, вышел и погнал ротвейлера, собака на него, но Валентин и не подумал отступить, хоть Панама истерично орал от калитки: она порвет тебя, порвет, уходи, дур-рак, спасайся! Я слышал, как он потом, отозвав уже собаку, которая, кстати, позорно отступила под спокойным взглядом человека, сказал: «Да ты храбрец, профессор, Мойра ведь порвала одного из пятиэтажки, полгода на больничном был». А Валентин сейчас весь такой из себя профессор, а раньше он в Афгане воевал, а это покруче будет, чем все Ленины тюрьмы, Панама, конечно, ничего этого не знал. После этого собачье дерьмо перестало появляться возле нашей калитки, а Леня-Панама перестал здороваться с Валентином. Да, вспомнил, когда я его видел последний раз: я возвращался из школы, Панама шел мне навстречу, он стал совсем стариком, подволакивал ногу, бормотал что-то себе под нос, наверное, ругался, это было около месяца назад. Больше он никуда не пойдет, никому не нагадит, не обдурит никого, не наколет и не обведет вокруг пальца. «Куда он попадет, в рай или ад?» – спросил я у мамы, она сказала, что это не нашего ума дела, понятно, не нашего, а все-таки?.. Панама завещал похоронить его на горном абадзинском кладбище. Лет пять назад, когда у Панамы не было тачки, он ездил на рыбалку на велике, взятом у одной из внучек бабушки Варсеник, и рыбачил он тогда не на море, а на горном озере. И вот тогда-то, проезжая мимо, заприметил это кладбище, раскинувшееся на солнечном склоне, откуда открывался чудесный вид на окрестные горы. На похороны Панамы приехали его друзья, уголовники, говорили речи, что он при жизни был легендой, что все к нему так и относились, что молодым у него учиться и учиться, такой был человек. Второго Панамы не будет, вздохнул один. Толстяк в кожане сказал: передавай, братан, привет пацанам, которые уже там. Панаму накрыли крышкой и стали заколачивать гвоздями. В раскрытую, розовую, как пасть ротвейлера, яму, опустили гроб и стали бросать туда комья земли. Я тоже бросил. Эти – сыновья тетеньки Марины – бросили в свою очередь и чинно отошли, они вообще казались пай-мальчиками в своих темных костюмчиках, с прилизанными волосами, гелем, что ли, они волосы мажут… На поминки поехало совсем мало людей, основная часть зеков села в свои черные «мерсы», и тачки, дико сигналя, помчались с крутизны вниз. Те, кто пошел, я слышал, остались недовольны. «Разве это стол? – говорил один старый зек-армянин другому, русскому зеку. – Бедный Панама, разве так его надо поминать? А где черная икра? А где балык? Где шашлык-машлык? Где все это, я спрашиваю». Они осуждающе поглядели на ушлую тетеньку Марину, но как-то обошлось без скандала. Три сына тетеньки Марины сидели за столом напротив меня, пили, как ни странно, лимонад, время от времени мы обменивались испытующими взглядами: мол, ты кто? како веришь, мальчик? а ты кто? а ты во что веришь? Мы, конечно, молчали, потому что говорили взрослые, серьезные люди. Стали вспоминать, какой Панама был гостеприимный: к нему в Москву можно было нагрянуть в любое время дня и ночи, и он всегда примет, никогда своих не забывал, только его жена, стерва, когда он в последний раз срок мотал,