Дети воздуха и боли - Анастасия Бэйланд
– Но ты… не выглядишь особенно безумным, – голос Цинъюй дрожит, но не от слабости, не от растерянности – от напряжения, от попытки осмыслить то, что выходит за грань ее понимания.
– Правда? Если я с тобой разговариваю, это не значит, что я в своем уме. Мои руки замараны. Уж прости, – божество смеется. – На самом деле мы всё помним. До самого конца. Даже когда творим алое море, помним, и это самое ужасное. Но чем ближе одна часть души к другой… тем сложнее сохранять остатки рассудка. Встань передо мной настоящий избранный, с ним я, скорее всего, вот так не поболтал бы.
– То есть я одарена честью узнать правду, – резко произносит Цинъюй, – только потому, что меня… не должно здесь быть?
– Наверное… – божество небрежно пожимает плечами. – Откуда мне знать. Раньше ведь никто так не делал. Не пытался подменить собой избранного. Не решал идти на смерть, когда для этого уже есть кандидат. Не додумывался рисковать безопасностью всего мира ради одного-единственного шэньшоу.
Голова кружится.
Алое море создали боги. Жестокие, безразличные к чужим страданиям, хотевшие лишь, чтобы земля склонилась перед ними и многоголосым хором попросила о спасении. А шэньшоу, выходит, многие тысячелетия запускали раз за разом проклятый круговорот, сами того не понимая. Не зная, что избранные, отдавшие жизни за спасение мира, сами становятся новыми божествами. И сходят с ума. И повторяют цикл.
Цинъюй даже подумать не могла, что все обернется так, когда ее обеспокоила фраза Байцзина о внешней с ним схожести божества памяти.
– Так вот. О тебе. Ты можешь разорвать круг, – говорит божество, чуть меняя позу, закидывая ногу на ногу, но не изменяя прежней скучающей расслабленности. – Раз за разом душа первого избранного от клана фэнхуанов сливалась воедино и у священного ядра снова разделялась надвое. Как и души остальных. Но в тебе нет даже остатков божественной силы. Если твоя кровь вольется в священное ядро… ты избавишь мир от колеса, которое катится по одним и тем же следам.
– Что мне нужно сделать? – ее голос звучит почти твердо, хотя внутри все перемалывается в кашу.
– Уничтожить мое сердце, – просто отвечает божество, будто говорит о том, чтобы выпить чашку чая. – Не принять его, не вложить в собственную грудь, а уничтожить. В принципе, если бы это сделал настоящий избранный… хотя нет. Его кровь уже загрязнена, даже без моего сердца новый виток, скорее всего, был бы запущен. Только душу бы еще больше порезало, – бог неуместно хмыкает. – Но ты должна понимать, что для тебя, смертной, последствия, возможно, будут необратимыми.
– Хуже, чем у других избранных?
– Если выживешь – хуже, – бог небрежно дергает плечом. – Но, если сделаешь все так, как и собиралась изначально, колесо продолжит катиться. Мир замкнется в вечном повторении… Вернее, он уже и так в нем замкнут. Лучше пусть боги умрут навсегда. Пусть люди будут молиться пустоте. Зато души избранных наконец станут целыми и отправятся в то посмертие, которое им должно.
Цинъюй замирает. В груди словно ледяное лезвие, острое и безжалостное – внезапное осознание неизбежности. Она смотрит на божество – и видит не врага, не скучающего хищника, а отражение собственной судьбы и судьбы всего мира, которую теперь может изменить. Ее пальцы вновь крепко сжимаются вокруг рукоятей клинков. Цинъюй знает ответ еще до того, как произносит его:
– Покажи мне твое сердце.
Божество выпрямляется на ложе и медленно разводит руки в стороны. Его грудь раскрывается тонкими металлическими листками, как диковинный механизм, открывая не кости, не органы, а пустое пространство с алым сиянием посередине, пульсирующим, как живой огонь. Оно растет, принимая форму сферы, внутри которой бьется нечто, напоминающее сердце из переплетенных нитей света и тени.
– Не мечом, – говорит божество, выглядя безмятежно, даже радостно. – Если собираешься его уничтожить, делай это руками.
Медленным, точным движением Цинъюй убирает клинки в ножны. Подходит ближе, с трудом держась на ставших ватными ногах. Протягивает руку к пульсирующему комку света под ласковым взглядом божества, вблизи неожиданно маленького, не крупнее обычного самца. Сияние обжигает кожу, пронизывает каждую жилу, словно разряд молнии ударил через все тело, но Цинъюй только вздрагивает и сжимает зубы, не позволяя себе отшатнуться. Пальцы смыкаются вокруг сердца божества.
Мир взрывается болью. Кровь вскипает раскаленной пузырящейся лавой, рвется из-под кожи, грозя порвать ее, как тонкую рисовую бумагу. Цинъюй кричит до хрипа. Ее сущность будто растворяется в безжалостном жгучем сиянии, смешиваясь с древней силой, с памятью тысячелетий, и она теряется, теряется, теряется, не видя, не слыша, не чувствуя ничего, кроме бесконечной боли.
Но Цинъюй лишь сжимает сердце крепче.
И раздавливает его.
Вспышка ослепляет ее – не светом, а абсолютной, всепоглощающей тьмой, в которой нет ни верха, ни низа. Цинъюй падает, хотя нет поверхности, на которую можно упасть. Она – лишь сознание, затерянное в бездне, где время течет вспять, а пространство сворачивается в тугую спираль. «Так вот что значит уничтожить», – думает она, и мысль рассыпается песком, не успев оформиться до конца.
– Спасибо, – шепчет божество, рассыпаясь невесомым прахом, который уносится в никуда, словно пепел на ветру.
Его голос возвращает в реальность. Позволяет сделать вдох – и закашляться от жжения в глубине груди. Но в бездонной тьме, в раскрывшей пасть пустоте Цинъюй чувствует, как сгорают ее крылья. Настоящим огнем, и ей все еще больно-больно-больно. Обуглившаяся плоть, трескающиеся кости, запах жженых перьев, языки пламени, неумолимо подбирающиеся к лопаткам.
Жарко…
Горячо.
В голове бело и тихо. И пусто. Цинъюй, не видя, дрожащей рукой нащупывает рукоять меча. Извлекает из ножен, сама не понимая зачем. Хруст. Шипение. Запах паленой плоти забивается в ноздри, оседает на языке и нёбе, въедается в легкие. Еще немного – и пламя подберется к телу, охватит его, как факел, и Цинъюй сгорит, подобно сердцу божества, навсегда останется здесь.
Нет. Ей нужно вернуться к Байцзину.
Она выворачивает руку под неудобным углом. Делает бесполезный вдох. И отсекает крылья одним движением – резким, безжалостным, как приговор.
У нее больше нет голоса кричать – из горла вырывается только отчаянный хрип. Кровь теплая, но не горячая – совсем не то же самое, что пламя. Обрубки на спине пульсируют, но уже не горят, пламя гаснет,