На плоскогорье. Сборник - Андреа Дзандзотто
Придется учитывать фактор Дорнусов, вступить в контакт с теми, кто владеет тобой, завязать отношения, узнать, насколько их интересует колебание рыночных цен на коконы шелкопряда и на курятину; наверняка придется попробовать их домашний ликер, который так крепко берегли для гостей, что он заплесневел. Неожиданно я наткнусь на ребенка с большой головой и с похожей на стебель шеей — подделку под нежную лилию, под тонкую шею Карлы; я увижу, как ее алый нежный ротик распухнет, станет бесстыжим, не утратив смутного сходства, на физиономии дальней родственницы.
Нет, Карла, пойми: мне не выдержать испытания. Сегодня у меня подскочила температура, а завтра — кто знает, что еще случится, если ты решишь познакомить меня в Фельсе со своей теткой (я точно не знаю, но предчувствую во мраке незнания), а у тетки твои глаза, хотя на ее лице они не могут быть выразительными — их как будто слепили из глины, из той самой глины, из которой изготавливают кирпичи. Твоя кузина посмеет предъявить подобие твоего носа, огрубленного лишним сантиметром, будет говорить громко и при этом шепелявить, полагая, что так проявляется врожденный аристократизм. А если, не дай бог, если среди многочисленных отпрысков Дорнусов я увижу ту, что похожа на тебя как две капли воды (увы, всякое бывает), твою полную копию, с таким же, как у тебя, чистым, словно роса, голоском (юрким и пестрым мыльным пузырем, который последним появился на свет), если я обнаружу ту, что двигается, как ты, ту, во взгляде которой читается знакомая колкость, ту, у которой такие же легкие и чистые ладошки, станет и того хуже: ты уже не будешь незаменимой, я начну относиться к тебе как к товару, который можно запустить в серийное производство, главное — знать формулу его изготовления. Увы, формула зависит от крови — противной, похожей на сироп жидкости, что течет в венах Дорнусов — производителей Дорнусов, перекупщиков Дорнусов.
Позволь мне остаться здесь и, прошу тебя, составь мне компанию; устала — иди, но разреши мне видеть тебя во сне, ведь тебе известно: когда лихорадит, любишь сильнее. А я тем временем придумаю отговорки на завтра и послезавтра.
Вечерний автобус (1954)
Когда опускается вечер и я, пройдя холодным городом, занимаю место в автобусе, сразу слышу вонь дизеля, как будто прятавшуюся внутри меня. Тяжесть свежей газеты в моих руках, ее едкий запах заставляют вглядеться в свинцовые заголовки, относящиеся к совершенно неважным событиям, которые бумага и чернила как будто выхолостили. Город исчезает у меня за спиной, автобус катит по равнине, горит единственная лампочка — та, что надо мной, остальные пассажиры болтают или дремлют в полутьме. Водитель, как обычно, не выключает только мою лампочку — из вежливости, он-то уверен, что я погрузился в чтение… Но почему не оставить свет во всем автобусе, зачем привлекать ко мне внимание, выделять, унижать, дарить иллюзорное превосходство?
Тем временем вместе с полями за окнами убегают очертанья домов и деревьев, прозрачная темнота неба нехотя выпускает немногочисленные звезды. На западе еще теплится слабый свет, в его всполохах бескрайняя равнина выглядит чернее, плотнее. То складываю, то разворачиваю газету; меня не интересует, о чем пишут, меня ничего не интересует, хочется размяться, но нельзя — отсюда раздражение, тревога. Теперь я чувствую себя по-настоящему одиноким, раздавленным светом, похожим на тот, что горит на могилах: вокруг ничего нет, никто за меня не вступится. Ты уже здесь, ты постепенно просыпаешься, начинаешь шевелиться — другой я, мой злой гений (словно на негативе фотографии — волосы от старости поседели и поредели, черты лица заострились, мой противный «двойник», который пережевывает одну и ту же мысль. наделенную смертельной силой и очевидностью); мы старые знакомые, но мне не хватает духу встретиться с тобой лицом к лицу. Я лишь боюсь (боюсь чего?); от жуткого страха в груди холодно, словно от малахита; чувствую, как рассыпаюсь пылью — от головного мозга до позвоночника и до самых ног; моя душа сочится тревогой, хотя в голове нет ни мыслей, ни слов ее описать. Я дрожу, я еле дышу, границы моего настоящего «я» сжимаются, сокращаются до одной-единственной точки.
Но эта точка существует, хотя в ней только боль и смятение. она существует, а в ней существую я. Я продолжаюсь, я не сдаюсь. Раненой тенью удерживаюсь в самом себе, под хлещущими сверху потоками вод. Чувствую, как в телесной мути вдруг появляется тошнота, — узнаю ее почти с облегчением, эту точку опоры, которая вернет к правдивым, естественным мучениям, к тому, что я принимаю, не стыдясь себя самого…
Считается, всем известно, что я такой же, как все. Я — служащий по фамилии Гарна; несмотря на некоторые сухость и резкость, подчиненные и коллеги любят меня за веселые шутки, которые не выходят за рамки, хотя иногда я взрываюсь грубоватым смехом — что не лишает меня всеобщего уважения, наоборот, упрочивает его: под оболочкой, которую я сохраняю мягкой, проступает твердый, почти жесткий характер. Это я, Гарна: если в ту минуту кто-то предается странным, смутным фантазиям, придумывает «персонажа», то этот персонаж — я. Пусть меня выдумали и продолжают выдумывать себе на потеху. Я — всего лишь забавная выдумка, которой больно оттого, что она распадается, предается самосожжению.
Мое сознание — не более чем схема, условность; не более чем канал, по которому нынче передается лишь страх, поступающий снизу, из дочеловеческой магмы, где чувства разбросаны как попало — тусклые неистощимые минералы. Я принимаю форму, чтобы оправдать скрытую во мне бестелесностъ, словно земля, в которой спрятан огонь.
Газета выпала из рук; моя голова, не я сам, клонится к текучей равнине. Впереди неизменно ожидает полное опустошение, умирание света, медленно разворачивающееся во всем видимом мире, тревога понемногу пропитывается густой липкой меланхолией. Все вокруг заляпано разливающимся