Избранное - Николай Иванович Наумов
— Проживаться б не довелось.
— Первее всех уедем! — авторитетно успокоил Пётр Матвеич.
Наступило молчание, прерываемое по временам мерным отдуванием горячего пара с блюдец, аппетитным прихлёбыванием наливаемого на них чая да звонким раскусыванием сахара.
— Наша-то мелочь, — облокотившись на стол, начал Пётр Матвеич, когда первый аппетит его был удовлетворён, — и без травли полезет к ним, а ты только молчи, будто не за рыбой ехал; мелочь-то они и отобьют от себя своей спесью; она и пойдёт скупать по фунтам да полупудкам у наезжих и израсходуется; на гуртовой-то скуп рыбы у ней и капиталу не хватит, а ты зна-а-ай молчи, говорю, да складывай товар, будто в обратный собираешься… Понял? — внушительно спросил он.
Мирон Игнатьич, прищурив и без того узенькие глаза, вместо ответа молча помял губами.
— Ну-ко, Сёмка, чего выйдет, тряхни-ко передней-то половицей, а! — весело обратился он к нему.
— Уедем!
— Затем и ехали… Да с чем уедем-то? Ответствуй.
— С товаром! — ответил он, так же понизив голос, как понижает его ученик, не знающий урока и произносящий на вопрос учителя первое попавшееся на ум слово. «А ну, дескать, не угадал ли?»
— А ты полагал, я здесь его оставлю, а?
Сёмка замялся так же, как Мирон Игнатьич, и быстро закрутил в руках оконечности постланной на столе синей скатерти.
— С рыбой говори, копчёный язык! — видимо наслаждаясь недогадливостью его, произнёс Пётр Матвеич. — С рыбой, да с самой хрушкой[6], что даром отдадут, только Христа ради возьми-и!
— Шали-и-ишь! — отозвался внезапно оживившийся Мирон Игнатьич, придвигая к нему опорожнённый стакан. — Коль мужик на упор пойдёт, и на деньги не купишь, не токмо Христа ради возьмёшь. Не-е-ет, не таковские они!
— Не куплю? — И Пётр Матвеич, угрюмо насупив брови, в упор смотрел на него.
— И я не первой год с ними вожжаюсь, — продолжал Мирон Игнатьич, не отвечая прямо на вопрос собеседника, — энтот-то мужик сам без шила бродни шьёт. Да-а, может и купишь, поставишь на своём, коли все деньги выгрузишь, а уж чтоб он пришёл те кланяться, возьми-де Христа ради, — не-е-ет!
— Придёт, слышал ты это слово моё?
— Давай Господи!
— И накланяется, в ноги накланяется! Что ты супротив этого можешь, а?..
— Подавай, говорю, Господи… мне-то что ж? — уклончиво ответил Мирон Игнатьич, хотя мелькающая улыбка осязательно говорила, что сомнение его нисколько не рассеялось от доводов Петра Матвеича.
— А я вот так таперича полагаю, — с расстановкой начал Пётр Матвеич, слегка покачав головой, — что с тёмным человеком об эвонных делах слова терять, что в поле ветер имать — всё единственно. А чем бы, значит, бобы-то тебе разводить, пошёл бы, на мой ум, доглядеть за Авдеем, правое слово!
— Доглядим, не уйдёт! — обидчиво ответил Мирон Игнатьич.
— Слыхал я сызмальства, что у мужика раз водопольем плотину сорвало; снесёт, говорят ему, мельницу-то! Не сне-сё-ё-т! Подпорка, говорит, есть… О-ой, снесёт, кричат… А он одно твердит: не-ет! А опосля: а-а-а-ах да о-о-о-ох, стой, лови!.. а там уж одни щепы…
— Это в мой огород, а?..
— В чей попадёт, — сухо ответил Пётр Матвеич, — занарок не метил. А ты, Сёмка, налил брюхо-то аль нет? — обратился он к Семёну, когда Мирон Игнатьич, молча встав с лавки, надел полушубок, запоясался и, сняв с гвоздя шапку, вышел.
Сёмка вместо ответа стал спешно выхлёбывать с блюдца чай.
— Не жгись, пей путём!.. кипяток-то не куплен!.. Сбегай-ко ужо, говорю…
Порывисто опрокинув опорожненную чашку на блюдце и положив на донышко её обгрызенный кусок сахару, Сёмка выскочил из-за стола и побежал к двери.
— С узды тебя спустили, а? — строго остановил его Пётр Матвеич. — Вот эк-то ты во всяком деле! Ты наперво выслушай, куда идти, зачем идти, да потом уж показывай, какими гвоздями у тебя закаблучья-то подбиты! — точил он озадаченного Семёна, остановившегося среди комнаты. — Сбегай-ко, говорю, к Ивану-то Николаеву да скажи ему: Пётр Матвеич сам, мол, ждёт тебя беспременно. Слышь? да что промеж нас в разговоре было — ни-и-ни чтобы.
— Я-то с чего? — оправдывался Семён, опустив глаза в пол и крутя в руках подол своей рубахи.
— То-то, смо-отри! Язык-то у тебя на живу нитку смётан. Скажи, что беспременно ждёт: всякие, мол, дела оставил, дожидается! — заключил Пётр Матвеич.
Но последние слова его долетели до ушей Семёна за порогом.
Оставшись один, Пётр Матвеич раскрыл подержанный дорожный погребок, надел на глаза очки в толстой серебряной оправе и, приблизив к себе свечи, стал медленно разбирать сложенные во внутреннем ящике его расписки. Всмотревшись в этот момент в наружность его, когда он весь изображал внимание и когда падавший прямо свет ярко обливал открытый лоб его, прорезанный морщинами, клювообразный нос и тонкие, сухие, с бледным отливом губы, — нельзя было не прийти к мысли о меткости народных выражений: «едок», «жила», «грабля», характеризующих подобные личности. На чёрством, холодном лице его не пролегало ни одной мягкой черты: оно, казалось, застыло на одной первенствующей мысли, и никакое иное чувство, если бы и рождалось оно, не могло бы отразиться на нём, проникнуть сквозь эту наросшую от времени кору. И наружность, и характер Петра Матвеича были хорошо знакомы крестьянам и инородцам Тобольского и Берёзовского округов. Каждую весну он оснащивал два павозка[7] и отправлял на них своего шурина Мирона Игнатьевича Ивергина, служившего у него в качестве доверенного, и племянника Семёна по деревням, лежавшим по Иртышу, и на обские рыбные промыслы. На дешёвенькие ситцы, платки, бродни и другой мелкий товар, необходимый в быту крестьян, они выменивали рыбу и «задавали» деньги вечно нуждающемуся люду под осенний и «юровой» улов её. Благодаря подобным задаткам вся лучшая, крупная рыба оставалась всегда за Петром Матвеичем, который, кроме продажи её в собственной лавке, в г. Т., где он имел свой дом, — отправлял её довольно значительными партиями ко времени ярмарки в Ирбит. По первому зимнему пути Пётр Матвеич сам объезжал все сёла и деревни, лежавшие вверх и вниз по Иртышу, для сбора рыбы от крестьян, забравших под улов её деньги. Должники всегда с трепетом ожидали его приезда. Каждый из них знал, что какое бы горе и нужда ни застигли его, — он