Не место. Роман - Наташа Гринь
Где-то вне этих снимков еще треплются натянутые на окна мокрые простыни, спасающие от жары, а жара здесь стоит сумасшедшая, днем в тени доходит до сорока – сорока пяти, а то и пятидесяти градусов, каблуки увязают в асфальте, к морю можно ходить только рано утром или поздно вечером, а между ними – смерть, отступающее, бегущее от берегов море, кажется, тоже об этом знает. Когда ночью сюда налетает мягкий-мягкий ветерок, принося с собой попытку прохлады, и тот, кто не может уснуть от южной духоты, подходит к окнам, звезды, ждавшие его и сегодня, радостно перемигиваются – он наконец-то пришел. Говорят они о том, как далеко отсюда, но не дальше расстояния от его оконца до их неба, шумят сырые русские леса цвета его глаз, зеленые и строгие, может быть, даже те, среди которых я родилась, какой жгуче-холодной бывает вода в озерах, только-только отошедших от льда. Звезды мигают ему – мы это видим, он отвечает им – я это помню. Большей частью там – все природное, горы и рощи, сквозь которые так приятно идти вслед за кем-то, ступать след в след, а если нет тропинок – так ведь еще лучше. Но бывает, встречаются в их разговоре и улицы и города, с уже исчезнувшими или еще стоящими в них домами, куда вернуться, увы, уже никак нельзя, разве что во сне, ведь всё – не так и все – не те. Вот что происходит там, где лежит поэт, это и еще многое другое, что едва ли услышит простая вода, для остального ей нужен человек, раковина его уха.
Когда в последний день первого военного лета 1941‑го нашего поэта, повесившегося на гвозде, хоронили в Елабуге, никто из присутствующих, все – лишние, случайные, покойницу не знавшие, а потому ничего не запоминавшие, не мог и предположить, что могилу эвакуированной удавленницы с Большой земли будут потом годами, годами искать и так и не найдут. Говорят, что по обычаю в землю вбили простой деревянный крест, отмечавший место и человека, но к началу зимы он уже исчез – в тот морозный год неоткуда было взять дров для печи, и люди топили дом кладбищенскими крестами, как раз такими, какой был у него. Как-то так, надо думать, исчез его крест, а вместе с ним – и место, сровнявшееся с землей. Теперь люди приходят к земле, где поэта нет. Кладут цветы, читают стихи, кто-то молится, кто-то плачет. «Предполагаемая могила» – могила пустая, это могила земле. Даже среди слепленного из страха людского равнодушия – к самоубийце, беглянке, бездельнице и эгоистке – смогла и тут прорасти красота: из земли поэт взяла свой дар, земле же его и вернула, (п)оставив ей, не себе, могилу.
Двадцать девять лет – столько же, сколько сейчас мне, – предполагаемая могила стояла без надгробия. В его качестве Литфонд СССР, ничуть не стесняясь, предложил еще живым сестре и дочери погибшего поэта, Асе и Але, чтобы сэкономить, взять надгробный камень с другой, заброшенной купеческой могилы на том же Елабужском кладбище, и вопреки протестам – начал его установку, подвел арматуру, истратил восемьдесят пять рублей и – остановился. Потом годы, годы бессмысленных переписок, прений, молчаний. Только в 1970‑м на условной могиле появился памятник из обычного финского камня, обтесанного несколько по-мусульмански. Когда в Троицын день год спустя на условную поэтину могилу приедут студенты-энтузиасты – убираться, сажать цветы, то запомнят, как к свежему надгробию подойдет какая-то сухонькая старушка и попробует прочитать по буквам имя, высеченное на камне: Цве… Све… Свет… Святая. Она положит на плиту несколько зерен пшеницы, связанной с мертвыми больше, чем можно было бы предположить, и молча удалится.
Как и те студенты-энтузиасты, я тоже нет-нет да навещаю своих местных мертвых, родившихся там, где и я, и умерших здесь, в Париже. От Иванова, Газданова, Поплавского, Оцупа, Прокудина-Горского etc. на пригородном русском кладбище, минуя разных других, иногда совсем никому не известных, забытых, потерянных, до Присмановой, Замятина и одного поэта, но не нашего, а румынского, сбросившегося в воды Сены с автомобильного моста Мирабо. Прямо рядом с его могилой на кладбище Тье, можно сказать – по соседству, лежит не кто иной, как герой этой книги и еще двух поэм, читая которые иногда сложно дышать, – Константин Родзевич. Ему повезло куда больше, чем женщине, в которую он был влюблен в Праге 1920‑х, кто, как он сам позже скажет, родила от него сына, а сам он был слишком напуган, чтобы его принять. Да, со слов его ближайших знакомых, уже в 1930‑х он был уверен, что Мур – его сын, хоть поэт и оставила над этим вопросом неопределенность, и как жаль, что последний человек, наверняка спросивший Родзевича об этом, – женщина, американская исследовательница русской литературы, как и его дочь, уже тоже мертва. Так вот там, на кладбище у Парижа, под простой плитой из полированного розовато-черного гранита лежит он не один, а с последней женой – Идой Берже, они разлучатся буквально на год, и их похоронами будет заниматься ее сын. Жив ли он теперь, сказать сложно, но с 2014 года администрация кладбища внесла могилу Родзевича–Берже в список подлежащих ликвидации за неуплату. Это значит, что, когда для новых мертвых места станет не хватать, ее перероют и на этом месте похоронят кого-то другого – такие правила. «Вы родственница? Хотите погасить долг за место?» Нет, я не родственница, да и денег у меня нет, я просто не хочу, чтобы так было, не хочу, чтобы его, их с Идой место, могилу разрыли и почистили, и тот сбросившийся в Сену румынский, а точнее – черновецкий поэт, будь он жив, тоже бы не хотел – он знал, он любил, любил очень тексты поэта-рыцаря, поэта-воина, ему было важно то, что с ним связано, прямо как мне. Он, со сходной поэту натянутой лирической жилой,