Пулеметчик Федя - Павел Смолин
Прокудин'.
Дочитал — тихо было. Потом Шилов сказал:
— Должно быть.
И все почему-то выдохнули.
Письмо я убрал в планшет, к чертежу и компасу. Клюев в ту ночь вставал к пулемёту дважды — ладонь на кожух, — хотя по такому морозу хватило бы и раза.
* * *Сорок второй год начался с деревни Гвоздёво, и в Гвоздёве было всё.
Немцы уходили из неё быстро. Это было видно по следам: по дороге на запад валялось то, что бросают на бегу, — каска, пустой ящик, мотоцикл с задранным колесом, — а в самой деревне стояло то, что бросают, когда бежать уже некогда. У церкви без креста — три грузовика с брезентом. В риге — штабеля. В крайней избе — склад помельче, аккуратный, с полками, которые кто-то успел сколотить, а вывезти не успел.
Пехота вошла первой и к нашему приходу уже осваивала трофейный фонд. Из риги выходили люди с одеялами, с коробками, с чем-то блестящим, и у каждого было лицо человека, который нашёл что-то своё.
Я поставил сани у церкви.
— Не трогать. Сначала смотрим, потом трогаем.
— Мы уже, — сказал Шилов.
— Что — уже?
— Посмотрели. — Он показал руки.
Руки были пустые, и это настораживало сильнее, чем если бы в них что-то было.
Гринюк пошёл по риге первым — медленно, вдоль штабелей, глядя не на добро, а под добро: на проволоку, на верёвочки, на всё, что тянется от вещи куда-то. У двери он присел, посмотрел на ящик, стоявший отдельно и слишком ровно, и обошёл его стороной.
— Этот не брать.
— Почему?
— Потому что его поставили. Остальное — бросили.
Ящик потом забрали сапёры, и в нём действительно было не мыло.
Пилипчук появился через час. Я не знаю, как он узнал, — рота шла в трёх километрах сзади, — но он пришёл пешком, с планшетом, с карандашом за ухом, и встал на пороге риги, как хозяин, вернувшийся с ярмарки.
— Это что делается? — тихо спросил он.
— Имущество, товарищ старшина.
— Это не имущество. — Он смотрел, как мимо него боец в третий раз несёт одеяла. — Это разбазаривание. Имущество — это когда записано.
Мы переглянулись, и через полчаса на входе в ригу стоял стол из двери, за столом сидел Калужский с палочкой у колена и с ведомостью, а над Калужским висел лист, на котором моей рукой было написано: «Приёмный пункт трофейного имущества. Сдача — свободно. Выдача — по акту».
Работало это так. Кто нёс из риги — того заворачивали к столу: сдай, запишись, получи обратно то же самое, но уже законное. Сначала не шли. Потом прошёл один, получил своё одеяло назад с записью «выдано во временное пользование» и понёс его по деревне уже не как вор, а как ответственное лицо. К обеду очередь стояла в обе стороны.
— Зачем им это? — Клюев смотрел на очередь с уважением и непониманием.
— Затем, что взятое могут отнять. А выданное — уже нет. За выданное ты сам с кого хочешь спросишь.
Чужой старшина из первого батальона пришёл ругаться — склад-де на его участке, его добро. Пилипчук молча показал ему бумагу. В бумаге было написано, что приёмный пункт развёрнут распоряжением старшины Пилипчука, и подпись стояла — старшина Пилипчук. Чужой старшина прочитал дважды, не нашёл чем крыть и записался в очередь.
Добро в риге было разное, и половину его надо было не делить, а обезвреживать.
Консервы лежали горой, и треть банок была вздутая — мороз, оттепель у печки, опять мороз. Народ на вздутые смотрел с пониманием: помятая, ну и что, не стекло.
Я взял одну, поставил на стол отдельно.
— Вот эту видите? Круглая стала. В круглой — смерть. Тихая, без запаха. Съешь — день здоровый ходишь, на второй ослепнешь, на третий ляжешь. Вздутое — в яму. Все банки — только через Калужского, он глазастый.
— А чего она вздувается? — спросили из очереди.
— Живёт там кто-то, — сказал Шилов со знанием.
— Вот. Лучше не скажешь. Живёт — и пусть живёт один.
Хуже консервов были канистры. Их стояло шесть, ровных, с надписью, которую никто прочитать не мог, и пахло из них спиртом — настоящим, праздничным, новогодним. Возле канистр уже образовался кружок ценителей с кружками.
— Отставить.
— Товарищ ефрейтор, так спирт же.
— Спирт. Только не для людей — для машин. Немец им радиаторы заправляет. Пахнет так же, горит так же, а слепнут и умирают от него так же, как от той банки, только быстрее. — Я постучал по канистре. — Кто выпьет — до трибунала не доживёт, я даже акт составить не успею.
Ценители посмотрели на канистры с обидой, как на предательство.
— А проверить как? — не сдавался один. — Вдруг питьевой?
— Проверить можно. На добровольце. Запишу в ведомость: «выдан для испытания, обратно не ожидается». Есть добровольцы?
Добровольцев не было. Канистры Пилипчук запер в избе и опечатал.
Валенок на складе не оказалось — немцы их сами искали по всей округе. Зато были одеяла, свечи ящиками, топоры, гвозди — Гринюк над гвоздями постоял, как над братской могилой, и набил два кармана, — и шинели. Много шинелей, серых, тонких, на рыбьем меху.
— Это куда? — Пилипчук брезгливо поднял одну.
— Это, товарищ старшина, стратегический запас. Не выбрасывать. Пригодятся.
— Кому? В ней же холодно.
— Вот именно.
Пригодились на третий день.
Немцы встали за лесом, километрах в четырёх, и с утра начали класть по деревне мины. Не густо — батарея у них была одна и берегла боезапас, — но толково: по дымам. Утром деревня топила печи, над крышами вставали столбы, ровные, как по линейке, и по этой линейке из-за леса прилетало.
Первую мину положили в огород, вторую — в избу связистов. Связисты