Аэропорт отложенной жизни - Алексей Андреевич Корнелюк
— Матери многое знают, но плохо оформляют отчёт.
— Это точно. Как отец?
— Жив. Ночь пережил.
— Хорошо.
— Да.
— Вы успели поговорить?
— Да.
— Сказал что-нибудь?
Я посмотрел на больничные окна.
— Сказал: плохо тоже пиши.
Арсен молчал пару секунд.
— Нормально.
— Да.
— Тогда пишите.
— Все сегодня очень оригинальные.
— Я серьёзно. А то потом будете как я с хлебом. Только у вас будет не хлеб, а книга. Бессмертная грёбаная книга, которую надо было купить... то есть написать.
— Спасибо за тонкую литературную поддержку.
— Обращайтесь. Я теперь почти живой, могу бесить.
Мы попрощались. Я хотел спросить про Марину, Германа, Севу, но не стал. Не всё надо сразу связывать в узел. Иногда достаточно знать: парень купил хлеб, позвонил матери и произнёс вслух желание уехать. Для одного утра это уже слишком много пользы, даже подозрительно. Я вернулся в больницу с пакетом. Лена увидела батон и подняла бровь.
— Нет, ты правда купил.
— Правда.
— И что теперь?
— Будем есть.
— В коридоре реанимации?
— А где ещё устраивать семейный завтрак Ветровых?
Мама сразу оживилась практической частью. Достала из пакета нож, который, конечно, у неё был. Маленький складной ножик с красной ручкой. Откуда? Из материнского измерения, где все женщины носят при себе нож, салфетки, таблетки, иголку, нитку, запасной пакет и готовность пережить конец света, если там будет кипяток.
— На чём резать? — спросила она.
Лена достала крышку от контейнера.
— На этом.
Мы устроили завтрак на стуле. Хлеб, масло, сыр, чай из термоса. Всё незаконно вкусное. После ночи без сна, самолёта, больницы и разговоров о смерти белый хлеб с маслом оказался почти религиозным переживанием. Я откусил и подумал: Рус был прав. Мы все умрём, но некоторые хотя бы с корочкой.
— Нормальный? — спросила мама.
— Нормальный.
— Масло толстовато намазал.
— Мам.
— Всё, молчу.
Она действительно замолчала. На три секунды. Потом сказала:
— Но толстовато.
Лена засмеялась. Я тоже. Мама сделала вид, что обиделась, но сама улыбнулась. Вот так в коридоре реанимации, на фоне чужого кашля и врачебных шагов, мы ели хлеб с маслом и впервые за много часов не ждали плохую новость каждую секунду. Не потому, что страх ушёл. Он сидел рядом, ел без масла и никуда не собирался. Просто у страха на минуту появился сосед — хлеб. После завтрака маму всё-таки начало клонить. Она отказывалась, конечно.
— Я не поеду.
— Мам, — сказала Лена. — Тебе надо поспать.
— Я тут посплю.
— На стуле?
— Я и не на таком спала.
— Это не аргумент, а обвинение эпохи.
Мама махнула рукой.
— Не умничай.
— Я в тебя.
— Тогда тем более.
Я посмотрел на Лену.
— Я могу остаться. Вы съездите домой, помоетесь, поспите пару часов.
— А ты?
— Я только приехал.
— Вот именно.
— Лена, я останусь.
Она смотрела на меня с недоверием. Не обидным. Заслуженным. Я слишком много раз говорил «я останусь» в разных формах, а потом исчезал в работу, усталость, раздражение, свой внутренний аэропорт. Доверие не возвращается от одной ночи, как чемодан с ленты. Его приходится ждать, иногда долго, иногда без гарантии.
— Я правда останусь, — сказал я.
— Я хочу верить, но пока проверяю.
— Проверяй.
— Писать буду каждый час.
— Пиши.
— И если врач выйдет...
— Сразу позвоню.
— И если папа проснётся...
— Скажу, что вы скоро вернётесь.
Мама вмешалась:
— Я никуда не поеду.
— Мам, — сказал я. — Папа сказал идти к тебе.
Она замолчала.
— Что?
— Вчера. Когда я уходил. Сказал: иди к матери.
Мама смотрела на меня. В глазах у неё появилась такая тихая растерянность, что мне стало больно. Всю жизнь он отправлял её за чаем, за таблетками, за документами, за чем-то полезным. А тут, возможно, впервые отправил сына к ней не потому, что она функция, а потому что она человек, который тоже ждёт за дверью.
— Правда? — спросила она.
— Правда.
— Он так сказал?
— Да.
Она отвернулась.
— Старый дурак.
— Семейный хор одобряет.
Лена мягко взяла её под руку.
— Поехали на два часа.
— А если...
— Я позвоню, — сказал я.
Мама смотрела на дверь реанимации. Потом на меня. Потом на термос.
— Термос оставлю.
— Конечно.
— Там ещё чай.
— Разберусь.
— Хлеб убери в пакет, чтобы не зачерствел.
— Хорошо.
— И сам ешь.
— Да.
— И не сиди на холодном.
— Мам, я в больнице.
— В больницах тоже дует.
Лена закатила глаза, но бережно. Они ушли через десять минут: мама маленькая, упрямая, с сумкой, Лена рядом, чуть впереди, как человек, который одновременно ведёт и охраняет. Я проводил их до лифта. Перед дверями мама вдруг обняла меня ещё раз.
— Ты позвони сразу, — сказала она.
— Сразу.
— И не думай, что ты один тут главный.
— Не думаю.
— Думаешь.
— Думаю, но работаю над этим.
Она кивнула, будто такой ответ её устроил больше идеального. Лифт закрылся. Я вернулся в коридор. Один. Впервые за всю ночь. Тишина сразу стала другой. Когда рядом есть мать и сестра, даже страх делится на троих. Когда они уходят, страх пересаживается ближе, кладёт локоть на соседний стул и говорит: ну что, сын, поговорим без свидетелей? Я сел. Достал тетрадь. Зажигалку положил рядом. Батон убрал в пакет, как велено. Чай в термосе ещё был горячий. Отец за дверью спал или не спал. Врачей не было. Телефон лежал на коленях. Я открыл чистую страницу и начал писать не главу, не роман, не судьбоносный текст, который оправдает мои сорок лет ожидания. Просто записал утро. Про коридор. Про хлеб. Про мать, которая молчит три секунды и всё равно говорит, что масла много. Про сестру, которая проверяет доверие по часам. Про отца, который не умел извиняться и поэтому нацарапал букву на зажигалке. Про сына, который купил белый хлеб для мёртвого брата другого человека, потому что иногда чужая просьба помогает выполнить свою.