Западный ветер - Раймондас Кашаускас
— Вы-то, может, и не помните, хотя я и не верю, что это можно забыть, но, когда мы встретились второй раз, я поздоровался, и вы мне ответили!
— Вполне возможно, — согласилась хозяйка. — Со мной в Каунасе многие здороваются.
— Ладно, зачем об этом спорить, — и я махнул рукой. — Самое главное — это то, что вы не отрицаете: вы знаете Дануте. Значит, вы можете мне сказать, что с ней. Можете, но не хотите.
Она пристально, со скрытым презрением взглянула на меня и вежливо отчеканила:
— Что же именно может быть неизвестно вам? (Боже мой, я начинаю понимать, за кого меня приняли в этом доме!) Никто не заставит меня сказать то, чего я не знаю. Для вас не секрет, что она — дальняя моя родственница, настолько дальняя, что этого родства никто не подтвердит. Ее родители жили в провинции, в сорок первом их вывезли. Она тайком бежала и была у нас всего один-единственный раз. Да, мы отказались ее приютить. А когда ее поймали, когда снова вывезли, мы узнали об этом официально — нам сообщили те самые люди, которые за ней охотились. Вот и все. Мы можем отвечать только за самих себя. И учтите, у нас найдется защита. И вообще, вам пора уходить. Теофилис, который час?
Седой господин в качалке словно очнулся, величественным движением вынул из жилетного кармашка часы, открыл крышку, кивнул. Хозяйка поднялась, давая понять, что разговор окончен, Они действительно собирались уходить.
— Кто же были ее родители? — спросил я, начиная понимать все, что могло случиться, что случилось.
— Учителя, — ответила хозяйка. — Учителя начальной школы.
— А та женщина, которая недавно умерла в Джюгай? Это у нее жила Дануте...
— Мы никого не знаем в Джюгай.
Хозяйка больше не глядела в мою сторону. Но она не могла не видеть, насколько я был потрясен. Неужели она все еще продолжала верить, что за моей спиной — всемогущее страшное учреждение?.. Так мне и надо, думаю я сейчас, нечего было грубить и говорить глупости. Надо уметь разговаривать с культурными людьми.
Как мне восстановить свое доброе имя в глазах этих людей? Поверят ли они мне? И кому это нужно?
Не помню точно, как я вышел из этого дома, я был точно в дурмане. Вдруг заметил, что стою на высоком косогоре, мой взгляд, словно выискивая нечто в пестрой осенней листве, в сумятице черепичных крыш, внизу, у подножья горы, задел за круглый купол Собора, и заскользил куда-то в залитую солнцем даль. Подумалось, как и тогда, в Клайпеде, где я лежал в больнице: вот бы стать духом, не чувствовать ни холода, ни болей, ни тоски, а лишь парить над необозримыми просторами, над полями, городами, водами.
Да, всегда, стоило мне забраться высоко, например, на крышу, на гору, меня так и тянуло раскинуть руки, оттолкнуться ногами и взмыть ввысь. Не знаю, что бы я ощутил в тот короткий миг полета... Но меня бросало в дрожь, едва лишь я думал, что было бы потом. И я знал, что никогда не сделаю этого.
В кустах что-то зашуршало, пронесся порыв ветра, крутанул опавшие листья. И хотя светило солнце, этот ветер, холодный и пронзительный, меня напугал. Откуда он дул? Конечно, с северо-востока, оттуда, где наш городок, где на стыке двух частей света чернеет лес. Ведь уже осень. Настанет зима, и ветер серым чудищем поскачет на юг. И меня проняла дрожь. Наверное, подскочила температура.
В те дни, когда, возвратившись из города, я лежал в постели, я стал думать, что моя история достойна серьезного внимания. Какой-нибудь литератор сделал бы из нее повесть, даже, может быть, роман. Героем этого сочинения мог быть молодой человек, идеалист, жаждущий пожертвовать собой ради народного счастья: он жаждет, а жертва его никому не нужна. Он любит девушку, которой нет и никогда больше не будет, лишь в его воображении живет ее образ. Конечно, автор не сможет написать, что девушку вывезли в Сибирь: не только не напечатают, но и самого упекут, чего доброго. Можно, например, вообразить, что девушку угнали в Германию в годы оккупации...
И тут я вспомнил Витаутаса Норвайшаса, своего друга, который уже пробился в литературу. Да, он бы мог это сделать. Достаточно лишь напомнить ему о нашей клятве: NON OMNIS MORIAR.
Но я вспомнил, что уже писал ему после возвращения из Каунаса. Вспомнил и содрогнулся: Витаутас Норвайшас мог появиться в любую минуту. Ведь на днях Марите принесла его письмо. Чувствуя, как пылают щеки, я дрожащими пальцами надорвал конверт со штемпелем редакции «Шагов». Однако письмо меня успокоило: Витаутас ничего не писал о моих упреках по поводу его статьи, а только извинялся, что задержал ответ. Скоро он приедет в Каунас, а тогда навестит и меня.
И я стал его ждать. Думал, как покажу ему свои любимые места, как мы наговоримся с ним всласть. Но как знать, не изменился ли мой друг — ведь мы столько не виделись.
...Тогда я собирался в Клайпеду и заглянул к нему, чтобы проститься. О болезни своей ничего ему не сообщил. Он был поглощен своими заботами, поругивал какого-то сотрудника вильнюсского журнала, отклонившего его стихи.
— Меня разносят в пух и прах, а сами, сами-то что печатают? Им лишь бы имя, а что написано — это их не беспокоит. Но я пробьюсь, ей-богу, и всем им утру нос!
Я слушал его, возмущался — как же это можно отклонить такие стихи! Наконец я выждал и проговорил:
— Ну, до свидания, Витаутас. Держись!
— Да уж постараюсь. А ты что, уезжаешь?
— То-то и оно, — улыбнулся я.
Он ни о чем не расспрашивал, и я решил не навязываться.
Мы переписывались, но его письма были короткими, торопливыми, как у очень занятого человека. Я понимал, что его дела пошли на лад. Вскоре после его отъезда в Вильнюс в газетах и журналах стали появляться его статьи.
Словом, я ждал его приезда, подбирал слова для предстоящего разговора. Температура упала, я уже вставал. Но, как ни страстно я ждал своего друга,