Западный ветер - Раймондас Кашаускас
Мысли так легки, так стремительны, что в мгновение ока переносятся в родную мою деревню, снижаются над отчим домом, который сереет на равнине, посматривая обращенными к западу оконцами. Но стоит им снизиться и прикоснуться к истоптанной, обгаженной птицами дворовой траве, как сердце сжимается в невыразимой тоске. И я рвусь назад, в город, раскинувшийся на западе, тот самый город, где костельный шпиль и водонапорная башня, и даже белейшее, точно лебедь, здание гимназии были бы видны отсюда, если бы не лесок на дальнем плоском холме.
Но и в Джюгай, куда я вернулся из Клайпеды, после больницы, где лежал с весны, жизнь показалась мне унылой и беспросветной. Я ходил на службу, в вечернюю школу, но без всякого интереса, будто из-под палки. Не было ни одного из близких друзей, а их у меня и было-то всего двое: Витаутас и Дануте. Жизнь в Джюгай превратилась для меня в мучение. Но об этом я еще напишу; потом, ведь надо излагать все по порядку, как это делается в книгах.
Солнце тем временем все ниже, ниже, а река и вся долина окунаются в тень.
В учрежденческом кабинете солнечный свет уже не режет глаз моим сотрудницам — двум пожилым женщинам. Отсветы, правда, еще подрагивают на белой, выкрашенной масляной краской двери. Я готовлюсь к урокам в вечерней школе, укладываю учебники в портфель, в моем распоряжении еще несколько минут, можно смотреть на убегающую вниз улицу, вымощенную булыжником. Она спускается к подножью холма, а начинается у самого костела. Внизу улица вливается в мощеную городскую площадь. И улица, и площадь пустынны, изредка протарахтит одинокая подвода, мелькнет какой-нибудь пешеход.
Отсюда кажется, будто сидишь где-то очень высоко, чуть ли не на троне, будто не просто сидишь, а управляешь пешими и конными. Многие местные жители мне знакомы, могу без особого труда угадать, по какому делу кто спешит. Бывает, идет мимо крестьянин. Вот он-то и не торопится, движется медленно, опустив голову. Деревенским сейчас явно не до веселья. Городские, возможно, и не подозревают, почему. И потом, по-настоящему они никогда особенно крестьянам не симпатизировали. Но я-то знаю, в чем дело: сгоняют в колхозы, отнимают землю, скот, инвентарь. Многих уже согнали в артель, в том числе и моих родителей. Стоит подумать о родных, как в сердце проникает тоска, и я стараюсь не думать на эти темы. Как будто здесь, в Джюгай, где я днем торчу в учреждении, вечером в школе, а ночую на окраине у пожилой вдовы, схоронившей мужа-чахоточника, мне живется веселей.
Вот спускается с холма человек, которого я сразу узнаю. До чего нелепо выглядит он здесь, в городе: будто и ростом ниже, а серый суконный пиджачок и вовсе убого смотрится. Что же это он так замешкался? Выпил где-нибудь и тащится теперь туда, где оставил лошадь? Что же это я, ведь лошади у него больше нет, как и велосипеда. Он пешком топает домой. Ковыляет медленно, изредка поглядывает на магазины, возможно, собирается зайти, да ведь закрыто уже. Я почти прижимаюсь к стеклу. Хочется, чтобы он увидел? Чтобы заметил, где я нахожусь — все-таки чему-то да научился.
Направляясь в Джюгай или идя домой, я непременно миную его (ныне, увы, нет) участок, иногда даже срезаю угол двора. И всегда чувствую, как он следит, не топчу ли его луг, посевы. Тропинка ведет вдоль обводной канавы, но кто же устоит против искушения пройти напрямик?
Вот он возится у дровяного сарая. Здороваюсь. Как обычно, он мрачно бурчит в ответ, но все же голову подымает, смотрит. Не забранится ли?
— Что в городе слыхать? — спрашивает он.
В голосе тревога, в глазах вопрос.
— А ничего особенного, — отвечаю я.
Сказать бы ему что-нибудь хорошее — не сердится, не орет, разговаривает мирно, даже приветливо... Я понимаю, в наше время так хочется услышать какую-нибудь добрую, приятную новость. Да что поделаешь — новости одна другой печальнее, сегодня еще хуже, чем вчера.
— Ходил в гимназию, — произношу я.
Вся деревня знает, что я — гимназист.
— Ну, и что там, в гимназии? — он произносит «гиминазии».
— Начали английский язык учить.
— Английский! — поражается он.
Как будто они чем-то помогут, эти самые англичане! Если что-то и напоминает о них, то лишь мешочки из-под сахара, где написано TATE & LYLE, еще какие-нибудь довоенные вещицы.
— Да уж... То немецкий учили, то теперь — английский... Трудный он?
— Трудный. Пишется одно, а говорится другое.
В его глазах что-то вроде любопытства. Он налегает на столбик изгороди.
— На кой она теперь, наука эта? — сплевывает.
Это ошеломляет. Кто же не знает, что ученье свет, а неученье тьма. Ученый — он грязь месить не станет. Мне казалось, соседи рады, что я — гимназист, им это лестно. Кто-то, возможно, и завидовал. И мне охота дать отпор этому грубому дядьке, сказать что-то веское, поставить на место, но как это сделать?
— Нынче время такое, — продолжает сосед, — что ученые головы первыми полетят. Вот кто дурак дураком или хоть прикинется, тот уцелеет. А все эти...
Он не договаривает, отворачивается. Я топчусь на месте, а сосед вроде бы уже забыл обо мне. Я возмущен, бегу что есть силы до самого лесочка, за которым уже видно наш дом. Почему он так сказал? От зависти? Ведь у него трое детей, и все как один к учебе не пригодны.
И мне в этот закатный час очень хочется, чтобы человек обратил на меня внимание, чтобы увидел и диву дался: вот ведь как высоко вознесся этот малец, а я-то, помню, хаял науку!
Но соседа не интересует наша контора. Он проходит мимо, даже не обратив внимания на вывеску. Ему нет дела до каких-то там учреждений, пока они сами не пристают. И мне совестно — будто хотел чем-то похвастать...
На улице профыркал мотор. Грузовик! И мои сослуживицы, точно по уговору, как всякий раз, когда проезжает машина, вопросительно уставились на окно.
— Уголь повезли, — сообщил я, глянув вниз.
Такие вот и другие им подобные часы бывали прошлой осенью, когда я сиживал на работе в Джюгай. И все там происходит точно так же сейчас, когда меня там нет.
Однажды вечером я уложил в портфель учебники и тетради, попрощался с