Предмет за номером девять - Александр Фрост
— Второе — про девочку. — Штейн снял очки. — Девочке хлорала не давали. Я справлялся у ординатора, её кровь тоже смотрели: чисто. Ей дали пряников, Морозов, а не хлорала. Так что тот, кто это устроил, ребёнка убивать не хотел. Он рассчитывал, что дитё за занавеской в кухне... — прозектор пожал плечами, — впрочем, чёрт его знает, на что он рассчитывал. На то, что кухня дальше от печи. На то, что кто-нибудь придёт утром. Вы этого человека будете судить за двоих, а по-моему, он и на третьего покушался, только у него ума хватило устроить это так, чтобы самому себе не признаваться.
— Это самая распространённая порода убийц, Эмилий Карлович, — сказал Морозов. — Те, что режут в драке, — редкость. А большинство устраивает так, чтобы человек умер как бы сам. От угара, от сердца, от лестницы. Им нужно не убить — им нужно не быть убийцей.
— И как вы с такими работаете?
— Отнимаю у них эту возможность, — сказал Морозов. — На допросе. Когда человек в первый раз слышит вслух, что именно он сделал, — своими словами, по минутам, — он ломается. Не от улик. От того, что до этой минуты он тридцать раз рассказал себе другую историю, а теперь ему её больше не рассказать.
Штейн поглядел на него с интересом.
— Знаете, милостивый государь, — сказал он, — иногда мне кажется, что вы служите не в том веке. У нас в тринадцатом году всё-таки принято выбивать.
— В тринадцатом много чего принято, — сказал Морозов. — А человек, Эмилий Карлович, во всех веках устроен одинаково. Это единственное, на что можно опереться.
Вельяминову он доложил в тот же вечер, и доклад вышел коротким, потому что бумага в нём была на редкость увесистая.
— Хлоральгидрат в обоих телах, — перечислял Вельяминов, водя пальцем по строчкам, — кошма в трубе, показание девятилетней девочки о госте в перчатках. Как это у вас, Морозов, выходит? Три месяца назад вы из паралича сердца сделали отравление, потом из несчастного случая — убийство. Теперь из угара. У меня начинает складываться впечатление, что в Петербурге вообще никто не умирает сам.
— Умирают, ваше превосходительство. Просто ко мне их не носят.
— Оно и к лучшему. — Вельяминов отложил перо. — По этому делу распоряжение такое: розыск трубочиста Гущина объявить по всем частям немедленно, приметы разослать. И, Морозов, ещё одно. — Он поднял глаза. — Ко мне заходил Аполлинарий Львович. По другому делу, но между прочим поинтересовался, известно ли мне, что вы ведёте розыск некоей медной застёжки, каковая в описи имущества не значится, а значится в ней «след предмета». Он спрашивал участливо. Я ответил, что мне известно всё, что делается в моём отделении.
— Благодарю, ваше превосходительство.
— Не благодарите. — Вельяминов снял очки и потёр переносицу. — Я ответил так не для вашего удовольствия, а потому, что не терплю, когда ко мне ходят через голову начальника стола. Но заметьте себе, Морозов: он спросил. И спросил не глупость. Ежели у вас в деле есть вещь, которой нет в описи, — она должна появиться в бумаге раньше, чем о ней спросит третье лицо. Иначе она делается не уликой, а вашей личной странностью. А личных странностей, — он посмотрел прямо, — служба не переваривает, они у неё вызывают изжогу.
Круг Морозов очертил в тот же вечер, и вышло в нём четыре ножки.
Первая — покупатель. Человек в перчатках, дважды приходивший за застёжкой, сидевший с хозяевами за чаем в воскресенье и пахнущий дымом. Он же, по всей видимости, тот, кто подсыпал хлорал в стаканы, вымыл их и поставил вверх дном на полотенце — потому что хозяйка, отходя ко сну с полной головой снотворного, посуду за гостем не мыла.
Вторая — чердак. Кто-то ходил над квартирой, когда девочка лежала у двери. Вьюшка была задвинута изнутри кухни — так думали все, — но пазы её были процарапаны узким, и Морозов, вернувшись на Слоновую, полез на чердак сам.
Чердак был низкий, тёплый, с развешанным бельём и рядом печных труб, выходящих на крышу. Труба переплётчика стояла третьей от слухового окна. И вот тут дело перестало быть похожим на дело о медной застёжке.
Оголовок трубы был заткнут. Не наглухо — в него была вбита войлочная кошма, свёрнутая валиком, и вбита с расчётом: тяга не пропадала совсем, а слабела, и дым, вместо того чтобы уходить, шёл назад, в дом, медленно и верно. А сверху, чтобы валик не выскочил, лежал кирпич. Кошма была ещё сырая от копоти.
Морозов присел на корточки перед трубой и просидел так минуту.
Он представлял себе это по минутам, как представлял всегда, — не из любви к подробностям, а потому, что в подробностях сидит человек. Вечер. Чай. Гость с пряниками, в перчатках, говорит про застёжку и получает отказ в третий раз. Уходит — при всех, через двор, чтобы дворник видел. Возвращается через час, когда ворота ещё не заперты, по чёрной лестнице, на чердак, где сушат бельё и куда с улицы вход открыт всякому. Вбивает кошму, кладёт кирпич. И уходит домой спать, зная, что внизу два человека, у которых в крови хлорал, лежат под медленно наполняющейся комнатой и не проснутся.
А посреди ночи, в самое глухое время, он приходит опять — потому что вещь-то надо взять, а взять её можно только в квартире. Отпирает сени, входит в мастерскую, идёт в чулан, снимает с полки. Потом, надо думать, тянет из трубы кошму — да не дотягивает: снизу-то кирпич не виден, а рукой из чердачного полумрака не всякий нащупает. Или бросает от страха. И уходит. И проходит мимо кухонной двери,