Избранное - Николай Иванович Наумов
Учился я худо, то есть совсем почти не учился. Со второго класса мне уже опротивела вся эта обстановка, весь этот пьяный цинизм, взяточничество и мёртвая долбёжка уроков без всякой цели и смысла того, что долбишь. Я ходил в гимназию только для отбывания печальной повинности. Учеником я слыл ленивым, малоспособным, злокозненным на всякие выдумки и шалости. С какой радостью я бежал из гимназии домой и садился за чтение тех книг, которые мне удавалось добывать! Я, может быть, и кончил бы курс, если бы не один эпизод, который никогда, никогда не исчезнет из моей памяти. Я и теперь готов плакать, когда вспоминаю об нём.
Я был в третьем классе, когда отец мой вышел в отставку с 20 рублями в кармане, оставшимися от последнего полученного им жалования. Он рассчитывал скоро получить пенсион, но между тем выдача пенсиона затянулась на три года. И вот три года мы терпели самую ужасающую нищету. Часто приходя из гимназии голодным, я не имел чего поесть, часто не бывало в доме даже сальной свечи и мы ложились засветло спать. По несколько дней зимой мы сидели в нетопленых комнатах. Я бегал зимой в одной холодной шинели, не имея на ногах ни калош, ни тёплых чулок. Я обыкновенно обматывал ноги писчей бумагой, вместо чулок, и надевал на неё сапоги, иногда с отпавшими подошвами. Раз, как теперь помню, у меня зазнобило ноги, и я почувствовал, что ознобил пальцы. Я преспокойно сел среди улицы на кучу снега, разулся и стал оттирать пальцы снегом. Брюки и форменный гимназический сюртук у меня действительно были невозможного вида, буквально это была заплата на заплате, иногда заплаты были даже не из того сукна, из какого первоначально был сшит сюртук. Я видел, как глубоко страдал старик отец, видя мой нищенский костюм, но он не имел никакой возможности мне сшить нового. До костюма ли было нам, когда порой и куска хлеба в доме не было, и я сплошь и рядом бежал в гимназию совершенно голодный!
И вот однажды инспектор Прядильщиков, человек жёлчный, злой, у которого единственное наслаждение было как бы кого посечь из учеников и кому бы сделать какую-нибудь пакость. Этот человек, не знаю уж почему, глубоко ненавидел меня. Едва он только входил, бывало, в класс, как уж сверкающие сквозь очки глаза его непременно останавливались на мне. «Ти, ти, о ти… в тебе много блох сидит!» — говорил он, глядя на меня. Может быть, до него доходили слухи, что я неподражаемо копировал всех наших наставников, инспектора и директора. Весь класс, бывало, замирал от хохота, когда я изображал кого-нибудь из них. А может быть, это была у него инстинктивная ненависть ко мне, как к человеку, который уже сознательно относился ко всей пошлости и ничтожеству их, презирал их и мстил им полным пренебрежением к ним и, к сожалению, к тем предметам, преподавателями которых были они. Грустная ошибка, но что же делать, она простительна детям.
И вот однажды… Этот самый инспектор вбежал в класс почему-то особенно злым; по обыкновению обратил прежде всего внимание на меня. Я сидел на задней скамейке. Он подошёл ко мне, посмотрел на меня и вдруг закричал: «Ти, ти», — он всегда говорил вместо «ты» — «ти». «Ти, ти, что это на тебе за хламида! Поди-ка сюда! Разве это сюртук, а! А брюки-то, брюки-то!». Он вывел меня на середину класса и начал повёртывать во все стороны: «Полюбуйтесь, господа, это — гимназист, а?». Я молчал и горел от стыда. Молчал и класс. Даже дети поняли всю неуместность его поступка и насмешки над бедностью ребёнка. «Ти нищий… Так только нищие одеваются, тебе по подоконью ходить надо, милостыню собирать, а не в гимназии учиться!» — кричал он. И вот, взяв меня за рукав, он с позором повёл меня по всем классам, говоря: «Полюбуйтесь-ка, в каких сюртуках гимназисты ходят». И, заворачивая полу сюртука, показывал всем мои брюки, мало того, он приказал мне снять сюртук, под которым была так же починенная во многих местах рубашка, и кричал: «На нём и рубашки-то нет, глядите-ка!». Я никогда, никогда не забуду тех минут, тех страданий,