Западный ветер - Раймондас Кашаускас
Так и мчались весенние дни, все светлей и прекрасней. Ярко зеленели холмы вокруг Джюгай, цвели сады, пышными лиловыми и белыми кистями украсились кусты сирени в палисадниках горожан. Буйно цвела сирень и на хуторах, воздух был напоен ее тонким, сладким ароматом. Я чувствовал, что надвигается какая-то важная, ответственная пора — то ли экзамены и окончание учебного года, то ли что-то еще — уж не поездка ли в Клайпеду, в больницу, о чем обмолвился в доме Зенковича врач с густым голосом и волосатыми пальцами? А я все не решался признаться Дануте в своей любви и сильно оттого страдал.
Однажды я вполне определенно задумался: как, какими словами сказать об этом? Спросить у кого-нибудь из ребят? Но у меня был всего один-единственный друг — Витаутас Норвайшас, которому я не рискнул открыть свою тайну. Прибегнуть к лексикону книжных героев, к иностранному языку? А что, это интересно! За иностранными словами можно спрятаться, а если она не ответит, можно все обратить в шутку — мол, сболтнул просто так... Можно также не произносить ничего вслух, а написать на бумажке, начертить прутиком на песке, нацарапать на валуне.
Словом, был теплый, благоуханный весенний вечер, и мы сидели на горке, поросшей деревьями и кустами. Отсюда хорошо был виден и город, и озеро с тихо скользящими лодками, и вокзал с товарным составом на рельсах, кладбищенская гора, под которой ютился домик моей хозяйки. Не буду описывать, о чем мы толковали, вернее, как всегда, говорил я, а Дануте слушала. Может, и не слишком внимательно — ведь она часто думала о чем-то своем, и в такие минуты у нее делалось напряженное, какое-то неузнаваемое лицо. Очнувшись, она смотрела на меня своими прозрачными голубыми глазами, виновато, словно делала что-то недозволенное, улыбалась.
И в такой вот миг я вдруг услышал как-то непроизвольно выскользнувшие у меня слова:
— I love you...
Я протянул дрожащую руку, обнял ее за плечи. Сердце учащенно билось. Дануте чуть наклонилась и положила голову мне на плечо. Теперь, мелькнуло у меня, я должен ее поцеловать.
Но в тот миг, когда я потянулся к ней, кто-то словно шепнул мне на ухо: «Не смей! Ведь ты болен, палочки Коха не только в тебе, они вокруг тебя!..»
Я отпрянул, отвернулся в сторону, как делал обычно, разговаривая с людьми с тех пор, как в доме Зенковича узнал о своей болезни.
И Дануте отодвинулась, подперла голову руками и стала смотреть на заходящее солнце. Ее глаза наполнились слезами.
— Дануте, ты меня прости, — жалобно вымолвил я. — Может, я обидел тебя... Я не должен был так говорить...
Она молчала, словно не слыша моего лепета, а ее полные слез глаза, в которых отражался солнечный свет, были невыразимо печальными.
— Я тебя люблю, очень люблю... Но если ты не... Если я зря все это говорю, то считай, что ничего не было сказано, и пусть все будет, как раньше... Если только можно...
Я подумал: лучше промолчать — ведь все, что я говорю, звучит так глупо...
Слезы, скопившиеся у нее в глазах, покатились по щекам.
— Ты такой добрый, Томас, — прошептала она. — У меня тут ни одного друга, ты один...
«Она меня не любит, если говорит такое...» — подумал я.
— Спасибо тебе, Томас! — Она взглянула на меня лучистыми, мокрыми глазами и пожала мне руку.
— Так ты не рассердишься? — спросил я.
— Ну что ты! — улыбнулась Дануте. — Я ведь и сама чувствовала...
— Это хорошо... Нет, ты сейчас можешь ничего не говорить... Я и сам не знаю, как со мной будет. Мне скоро придется уехать, не знаю, когда вернусь... Но, если мы будем не вместе, ты не забудешь меня?
Она молча кивнула.
— И ждать будешь?
— Буду, Томас, — вздохнула она. — Только сама не знаю, что будет со мной...
— Я напишу тебе письмо, ладно? Ты ответишь?
— Куда же ты уезжаешь, Томас? — спросила Дануте и посмотрела мне в глаза.
— Недалеко... — Я подумал: ведь надо признаться ей, что я болен; взглянул на запад, где уже догорал закат — там Клайпеда, там больница, там, возможно, мое спасение. — Я тебе все опишу в письме... Но главное — это надеяться, что ты ждешь... Что мы с тобой снова встретимся, даже, может, осенью, и все будет, как прежде, Дануте...
Она вздохнула и печально вымолвила:
— Мы не можем знать, Томас, как все будет... Ведь не все от нас зависит...
— Все будет хорошо, Дануте, — успокаивал я не то девушку, не то себя самого. — Иначе и быть не может!
— Дай-то бог, Томас, — она покачала головой. — Дай бог...
Вдруг она повернулась ко мне лицом, взяла и сжала ладонями мою голову, потом поцеловала прямо в губы. Медленно, спокойно встала, поправила складку на платье и направилась к дому. Я шел за ней, обмирая от страха, несколько раз порывался сказать про болезнь, но никак не мог решиться. Будто какая-то сила мешала раскрыть рот, а когда мы простились, я начал клясть себя за трусость. У калитки Дануте оглянулась и, как мне почудилось, улыбнулась подбадривающей улыбкой.
И вот сейчас я думаю, не мелькнуло ли тогда предчувствие, что мы видимся в последний раз?
В конце лета, ночью, у себя в родном доме я проснулся от смутного чувства тревоги, хотя мне ничего и не приснилось. Но было такое чувство, словно что-то нехорошее вот-вот должно случиться или даже, возможно, уже случилось, пока я ворочался на постели, пока спали все в доме, а в окно вливался белесый утренний свет. Даже сердце заныло. Я старался угадать, какого рода беда подстерегает меня самого или кого-то из домашних. Дождавшись утра, поспешил в Джюгай.
Я походил по улицам, повертелся близ озера, побродил по загородным тропинкам, мысленно беседуя то с Дануте, то с Норвайшасом, и лишь после этого слегка