Пулеметчик Федя - Павел Смолин
— Куда?
— На вспышку. Он бьёт — я вижу. Не бьёт — жду.
Он ударил. Длинная. По воде, там, где шли, и там закричали.
Дал. Половину диска. По вспышке, выше, ниже, вокруг. Замолчал. Не потому, что я попал, — потому что он тоже увидел вспышку и решил, что не стоит.
— Пошли! — Гурьев орал с берега. — Все! Быстро!
Пошли. Повозки первыми. Нюра вошла в воду, упёрлась, Баранчук потянул, она пошла. Вода была ей по брюхо, потом выше. Повозка всплыла задом, раненые вцепились в борта. Гринюк шёл рядом, держа борт. Зыков — с другой стороны.
Пулемёт на том берегу ударил снова. По ним.
Дал вторую половину. Он замолчал.
— Диск!
Вятка вставил. Второй.
Мина легла в воду рядом с повозкой метрах в десяти. Фонтан. Нюра рванула вбок, вниз по течению, повозка пошла за ней, накренилась, и Баранчук заорал что-то без слов и повис на оглобле, а его понесло вместе с повозкой, вместе с Нюрой, в темноту, вниз, туда, где было глубже.
— Баранчук!
Не ответил.
— Гринюк!
— Здесь!
Гринюк стоял по грудь в воде, там, где была повозка, и держал за ремень «максим». Тело. Двадцать кило. Он его снял с повозки, когда она пошла вбок, — или оно само упало ему в руки. Зыков — рядом, с двумя коробками лент над головой.
— На тот берег! Идите!
Они пошли. Медленно. По грудь. Гринюк тащил «максим» за ремень, как утопленника.
Я стрелял. По вспышке. Третья очередь. Четвёртая. Пулемёт на том берегу замолчал совсем — или ушёл, или я попал, или ему надоело.
Гурьев ударил меня по плечу.
— Всё! Идём!
Пошли. Вода — холодная, быстрая, песок под ногами уходил. Вятка рядом с коробкой над головой. Кожемяко — с MG-34 на плече, стволом вверх, по грудь, потом по шею, потом опять по грудь. Он ни разу не опустил ствол.
На том берегу — обрыв, глина, и все, кто выходил, лезли по ней, срываясь, а кто-то сверху тянул руку.
Я вылез. Обернулся.
Реки не было видно. Была темнота, и в ней — крики, фонтаны, а справа, ниже, там, куда унесло повозку, — ничего.
Баранчук появился из темноты со стороны обрыва, ниже по течению, один, мокрый до макушки, без повозки, без Нюры, без ничего. Дошёл до нас. Сел.
— Где? — Гринюк не спросил — выдохнул.
— Не знаю. — Баранчук смотрел в землю. — Понесло. Повозка перевернулась. Раненые… — он замолчал. — Я двоих вытащил. Третьего нет. Нюру — нет. Я звал. Она не пошла. Она — туда. — Он показал в темноту, вниз. — Плывёт. Она плавать умеет.
Никто ничего не сказал. Гринюк сел рядом с ним. Сидели.
— Семён, — сказал я. — «Максим» — у Гринюка. Две коробки — у Зыкова. Ты — без ничего.
— Без ничего.
— Значит, ты понесёшь «максим». Он двадцать кило. Ты — лучший.
Он поднял голову.
— Дай.
Гринюк отдал. Баранчук взял тело за ремень, взвесил, повесил на плечо, как будто оно ничего не весило, и встал.
— Идём?
— Идём. Где Шилов?
Тишина.
— Шилов!
Не ответил.
— Зыков, ты его видел?
— На берегу. На том. Перед бродом. Он стоял с санитарами, помогал.
— А потом?
— Потом — мина. Я в воду. Не видел.
Я посмотрел на реку, которой не было видно. На обрыв. На тех, кто лез, и лез, и лез, — их было много, мокрых, без всего, и они шли мимо нас на восток, в лес, не останавливаясь.
— Ждём? — Вятка сел на коробку.
— Не ждём. Идём. Он найдёт. Он всегда находит.
Лес был сосновый, сухой, с нормальной, благодаря луне, видимостью. Мы шли как попало — группами, парами, по одному. Гурьев шёл впереди, и за ним — человек сорок. Он останавливался, ждал, считал, шёл дальше. Не ругался.
Утром вышли на дорогу.
Лесная, песчаная, с колеёй. Через неё — указатель, покосившийся, деревянный, с двумя стрелками. На одной — «Чаусы». На другой — «Бобруйск».
Я остановился.
Стрелка на Бобруйск показывала на юго-запад. Туда, откуда мы шли. Туда, где сейчас были они.
Заболотье — от Бобруйска двадцать. От этого указателя — сто.
— Довнар. — Гурьев стоял рядом, смотрел на указатель, потом на меня. — Что?
— Ничего, товарищ комиссар. Читаю.
— Читай на ходу.
Пошли на Чаусы.
Мимо шли те, кто вышел. Не наши — чужие, из других полков, из других дивизий, из ниоткуда. Я спрашивал.
— Мелкого не видели? Пацан, восемнадцать, в гимнастёрке не по росту. Наглый. Шилов.
— Не видели.
Дальше.
— Пацан. Мелкий. Смоленский. Из сапога ложка торчит.
— Не видели.
Дальше.
Вятка шёл рядом и сопел. Не смеялся — просто шёл.
— Он найдёт, — он проговорил это в землю, не мне. — Он всегда находит.
— Находит.
Остановились в полдень, в овраге, где был ручей. Гурьев сел на корень, достал карту, посмотрел на неё при свете, первый раз с ночи. Достал карандаш.
— Довнар.
— Я.
— Пиши.
— На чём?
Он вырвал из планшета лист. Чистый. Последний.
— Кто вышел. По батальону. Пулемётная рота — отдельно.
Я сел. Написал. «Гурьев. Кожемяко». Пулемётная рота: «Довнар. Прокудин. Зыков. Баранчук. Гринюк». Остановился.
— Шилов?
— Не вышел.
— Так и пиши.
Я написал: «Шилов».
Карандаш стоял. Гурьев смотрел.
— Пиши: «не установлено».
— Товарищ комиссар…
— Не установлено. Мы не видели. Никто не видел. Пиши.
Я написал. «Не установлено».
Он взял лист. Прочитал. Сложил. Убрал в планшет, к карте.
— Полчаса. Потом — Чаусы. Кто заснёт — будить. Баранчук, «максим» — в тень, он тебе не мешок.
Баранчук снял «максим» с плеча, положил в тень, под куст. Сел рядом. Смотрел на него.
— Ему бы станок, — проговорил он.
— Будет, — Гринюк лёг на спину. — Ну и чего теперь? Будет.
Глава 7
От Чаусов до Ельни мы шли месяц, и устроен этот месяц был просто: днём идёшь, ночью копаешь, утром сдаёшь выкопанное кому-то другому и идёшь дальше.
На одной из ночёвок я нашёл идеальное место для сна: пустая повозка, солома, тишина. Залез под солому и впервые за неделю выспался бы, но проснулся от тряски. Повозка ехала. Я высунулся. Ездовой дёрнулся так, что чуть не слетел с облучка.
— Ты откуда взялся⁈
— Спал.
Ездовой быстро оценил приобретение:
— Хорошо. Как раз грузить некому было.
Грузили картошку. Обратно я шёл пешком: моё спальное место было занято ею же. Стратегический сон обернулся нарядом.
Под конец августа батальон переформировали, и по этому случаю случилась баня — изба у речки, пар из бочки, очередь на два часа. Кожемяко зашёл с нами, снял очки, положил на окно — и в полутьме перестал различать личный состав. Командовать начал бытовым способом:
— Курчавый, подвинь таз. Большой, подай воды.
Двое больших подали воду одновременно, и Баранчук с Вяткой посмотрели друг на друга сквозь