Пулеметчик Федя - Павел Смолин
— Документ на неизвестном языке.
— В штабе переведут. — Я накинул на пленного драную шинель из обозного хлама. — Ведите. Скажете: язык. Сам пришёл. Наполовину.
В штабе батальона, как потом рассказывали, пленный отогрелся, выпил кипятку и говорил без остановки полтора часа, только успевай записывать, — из чего я сделал вывод, что переводчик у штаба есть, просто он не про нас. Векшину я на всякий случай доложил официально: взят пленный, расход боеприпасов — ноль, расход верёвки — восемь метров, верёвка возвращена.
— Так и писать? — усомнился Векшин.
— Так и писать, товарищ капитан. Пусть в дивизии знают: у нас тут даже грязь несёт службу охранения.
К концу месяца биологический фронт устоялся.
Прожарка работала как часы, вернее — как гусь. Вошь из расчёта ушла, как немец из-под Москвы: не вся и не сразу, но перелом наступил. Воду пили только кипячёную — за сырую я выдавал три наряда, и Соломин, попавшийся один раз, теперь кипятил даже ту воду, которой умывался, на всякий случай. Портянки сохли на леске за печкой в два яруса, по науке: нижний ярус — сегодняшние, верхний — завтрашние.
Абонент несла службу по сокращённому расписанию: из всех маршрутов уцелели два, кухня и чердак, и оба шли по настилам. Грязь она ненавидела молча и брезгливо, лапы после каждого рейса вылизывала по часу, а на дощечку «СВЯЗЬ. НЕ ЗАДЕРЖИВАТЬ» налипло столько, что не задерживать стало некого. С гусём у них установился вынужденный мир: сухого места во дворе осталось на одно ведомство, и они делили его, сидя рядом и глядя в разные стороны.
— Помирились, — умилился Соломин.
— По метеоусловиям, — уточнил Шилов.
Почта в апреле приходила вплавь. Почтальон добирался до нас раз в неделю, верхом на обозной кляче, мокрый по пояс, и сумку держал на голове, как переправляющийся через Днепр. Помогало не всегда: письма прибывали слипшиеся, с расплывшимися чернилами, и по роте их не раздавали, а выдавали — с сушкой.
Сушкой заведовал Калужский, и делал он это, как делал всё, — превратив в отдельную службу. Мокрые треугольники раскладывались на печке на листе жести, переворачивались по одному, а самые тяжёлые случаи он разглаживал через тряпку утюгом, который Шилов добыл в Рожнове за две ленты для волос неизвестного мне происхождения. Расплывшиеся строки Калужский восстанавливал по смыслу, простым карандашом, на полях: почерк у него для этого был, а деликатность оказалась откуда-то своя — в чужие письма он смотрел, как врач смотрит в горло, ничего для себя не запоминая.
— «Корова…» — дальше размыло, — докладывал он бойцу, ожидающему приговора. — Потом «слава богу». Понимай так: корова жива.
— А если не жива?
— Если б не жива, «славу богу» бы не писали. Держи. Отвечай, пока дорога не встала совсем.
Требование на Вятку молчало. Я про себя рассудил, что по такой дороге даже резолюции не ездят, и запретил себе считать недели. Получалось плохо: недели считались сами. Одно утешало: бумага наша шла по инстанциям, а инстанции сидели на сухом — там, где сухо, бумаги живут долго.
А в последний день апреля прилетел грач.
Он появился под вечер, чёрный, деловой, важный, сделал круг над двором, забраковал крышу, забраковал плетень и сел на деревянную лошадку на передке нашей телеги. Сел, потоптался, устроился — и остался, как будто под него это место и резали.
Гринюк вышел на крыльцо, посмотрел на этот номер и не согнал.
— Пусть, — разрешил он. — Лошадь с птицей — это уже хозяйство.
Вечер стоял тихий, длинный, первый по-настоящему весенний. Пахло талой землёй. Где-то на юге, далеко, погромыхивало — не гроза, там фронт жил своей жизнью, и про ту жизнь я знал больше, чем хотел бы, и молчал, как молчал всегда.
У крыльца сохла, задрав лапы, беспроводная связь. За стеной хрупала Машка. На дороге, в коричневой реке, стоял по стойке смирно сапог неизвестного пехотинца — за три недели он никуда не ушёл, и в этом, если разобраться, была вся наша весенняя стратегия: стоять, где стоишь, и не тонуть.
Грач на лошадке спрятал голову под крыло.
Живём.
Глава 26
Мне снилась школа в Ельне — та, что оставили немцы. Во сне в ней было тепло и людно: за столом с картами сидел Коробов и заводил часы, у окна Кожемяко протирал целую линзу и смотрел сквозь неё на свет, Баранчук стоял в дверях, занимая их полностью, а у доски, в сером кителе с серебром, стоял Зыков и писал мелом что-то, чего я не мог прочитать. Монокль у него сидел в глазу, как влитой. Он обернулся, увидел меня, поднял бровь над стеклом и произнёс единственное, что умел по-немецки, — но так ласково, как этим словом никого никогда не называли.
Ещё там был Хома, которого я не знал живым. Я его и во сне не разглядел — просто знал, что он тут, у печки, и что кофе на печке — его.
Я проснулся до подъёма и полежал, глядя в накат.
* * *Май пришёл сухой и работящий. Земля отвердела за неделю, дороги воскресли, фронт, попробовав друг друга на зуб ещё пару раз, окончательно встал — и по всему было видно, что встал надолго. Из штабов вниз поехали приказы про оборону: рубежи, ярусы огня, нормы окопных работ в кубометрах на душу.
Рота копала как следует и как позволяла прогревшаяся земля — в полный профиль, с блиндажами и запасными ячейками. Гринюк ходил по этому строительству, как прораб по объекту, и переставлял колышки на ладонь влево — я эту ладонь помнил ещё с Могилёва.
Счастливее всех был Недбайло.
— Вот, — он стоял на бруствере своего будущего дзота и обводил рукой горизонт. — Вот теперь по-моему. Встал — стой. Набегались за зиму.
— Стой, — не возражал я. — Только запасную всё равно отрой. И ложную.
— Отрою. — Он покосился на меня и добавил в свою сторону, в стену, которой тут ещё не было: — Научил на свою голову. Теперь без ложной сам не засыпаю. Как без подушки.
Брёвна на накаты прибывали через Шилова, и происхождение у них было историческое.
— Сарай? — уточнял я, принимая очередную партию.
— Демонтированный, — подтверждал он с интонацией, отработанной ещё под Могилёвом.
Формула за год не износилась ни на слово, только постройки в ней менялись.
Стройку инспектировали оба ведомства. Гусь обходил траншеи по брустверу, заглядывая вниз с видом приёмочной комиссии, и однажды свалился в ячейку к Соломину, о чём оба потом молчали, но по-разному: Соломин — смущённо, гусь — оскорблённо. Абонент проверяла ходы сообщения изнутри, деловым служебным шагом,