Стихи обо всем - Дмитрий Борисович Воденников
Ты любила это тело, глупая и нежная,
только где же твоё тело, тело твое прежнее?
Девять лет меня хотела, молодела, старилась
(но лисе такое дело никогда не нравилось):
трубки разные во рту, лейкемия белая,
лебедь белая моя, что же ты наделала?…
Но когда один человек уходит, выздоравливает
или повесился,
другой человек через несколько лет собирает
в мешки оперенье его,
все шмотье: белоснежные крылья, пальто
и штаны —
и выносит на лестницу,
и спускается к мусоросборнику – и на сердце его
легко.
…На помойке выпал снег,
и бомжей обрадовал:
у лисы любимых нет,
ей они без надобы.
Как от них лиса устала,
и во сне не рассказать:
четырех сторон ей мало,
надо пятый свет искать.
Но прощаясь говорила
(я точнее говорил):
– Тех, которых я любила,
я действительно любил.
– Дорогой автоответчик, ты прости меня
за ложь,
(ты потом на человечий сам меня переведешь).
Ни английский я не знаю, ни на русском не пою,
я на ломаном туманном тут с тобою говорю.
Жили-были эти люди, неродная мне семья,
я надеюсь, снова будет кто-то счастлив без меня.
Длится долгое свиданье,
слез прощальных – полон рот.
– Дорогие, до свиданья,
здравствуй, жопа, Новый год.
6.
Кстати о Новом годе. Вышеозначенный Ромочка мне однажды написал (а я тоже его любил, по-своему):
«Дима, здравствуйте.
Я просто хотел сказать, что во втором варианте вашего предыдущего стихотворения есть на один фрагмент пазла больше.
И вот о чём я только что подумал.
Это как в старых, ещё советских, детских конструкторах, которые нам так часто дарили под новогодние праздники, – там всегда на одну железяку больше. Как проклятье какое.
И вот ты сидишь, как дурак, собираешь механизм, завинчиваешь болтики, следуешь чертежу-схеме, а всё равно ничего не получается. И тогда – крутишь, вертишь то, что должно было быть идеальным (потому что таким было задумано) – жизнью, любовью, не знаю, ну богом, если он есть. А вместо этого у тебя в руках – сам не понимаешь что.
Сейчас почти четыре утра, поэтому вряд ли смогу толком объяснить, что имею в виду, и буду надеяться, что вы понимаете мой лепет.
(…естественно, лишняя деталь не в том стишке, просто дописанная строфа, как мне показалось, „подкидывает“ её во вселенную стихотворения.)
Понимаете?»
– Конечно, нет.
Потому что в смерти – не в постели:
ни втроем не будешь, ни вдвоем.
Каждый погибает, как умеет,
каждый умирает о своем.
А собака уже тает и тает.
7.
…А под нами уже разлеглась, без границы,
прекрасная осень,
август-сентябрь, Россия, Париж и Мадрид:
они засыпают, а думают, что плодоносят,
у них от твоих причитаний – во рту
и в подвздошье – болит.
Но потом – на всеобщих ветвях – непременно
затеплится глобус
новогодний, дешевый, поддельный, китайский,
земной.
…По личным небесным дорогам несется
небесный автобус:
ты чужой Париж не трогай – он прощается
с тобой.
8.
…Едет автобус, трясется, летит и гудит
(собака свернулась в чужой переноске – и спит),
на сиденьях автобуса пять человек,
как эмигранты, сидят
(пьют просроченный йогурт и призрачный
пряник едят).
А за быстрыми окнами – только туман да кусты
(почему другие кресла – интересно мне —
пусты?).
– …Женщины ищут своих мертвых мужчин,
а мужья своих жен не ищут, —
говорит Гаретовский Н. И., мой покойный
учитель живого английского языка.
– Для мужчины смерть как прыщик,
сковырнешь и все: пока!
А для женщин все иначе – им важны
воспоминанья
жизнь из них уходит долго – словно пена
в мыльной ванне.
Вот и Анна Васильевна в толстом носке
(что сидит на переднем сиденье и так некрасива),
ты всю жизнь провела в ерунде, в молоке,
а ведь тоже, наверно, считала, что была
безответно любима?
– Да, – отвечает Анна Васильевна, —
женщины ищут своих мужей, а мужчины
своих мертвых жен не ищут,
ищут других – живых, помоложе.
Бедная, тетя Нюра, в каком ты прекрасном платье
смотришь с своей фотографии, на ту что лежит
в прихожей —
старую, в темном халате, в упомянутых глупых
носках
(но с такой же нежной сердцевинкой,
как и тридцать лет назад).
Помнишь, Коля, эти ноги?
Как рукой их раздвигал?
Как капризничал с резинкой,
Как расстегивал ширинку?
(…много-много лет назад)
Больше, Нюра, не хотят.
Ведь закончились притирки,
и закончились придирки:
разлюбил и расхотел…
А умерший мальчик, каких-то неполных
семнадцати лет,
несущий на заднем сиденье тяжелый цветочный
бред,
говорит непонятно кому (и уж лучше бы
мальчик – пел):
– О эта тяжесть мужского тела, напруженная
ключица,
синяя жилка бьется, то ли ящер он, то ли куница,
(прижми его крепче, Нюра, он щас улетит
как птица).
Не удержала, дура: вот он вырвался – и улетел.
…Но если вдруг они все замолчат
и перестанут плакаться, как дети,
они почувствуют, что через них сейчас
(как через нас, живых, пять-шесть секунд назад)
проходит розовый и серый ветер.
И серый ветер – всех печальней нам,
а розовый – счастливей, чем мы знали.
И в этом больше одиночества, чем там:
когда нас не любили и бросали.
– Это очень легко проверить, – говорит
Гаретовский, глядя в автобусное стекло, —
когда при жизни провожаешь из дома
человека на поезд,
и вдруг понимаешь, что завтра не будет завтра,