» » » » Хозяйка трактира «Старый Ям» - Вивьен Ламур

Хозяйка трактира «Старый Ям» - Вивьен Ламур

Перейти на страницу:
и помогал сыну раскладывать по полочкам запутанные дела.

Бухгалтерия, — подумала я, Евгения. —Просрочка. Взыскание залога. Активы. Пассивы.

А тело Марии, сжимая в объятиях дрожащую Танюшу, чувствовало лишь жгучую, животную ненависть к человеку с ледяными глазами и горькую, сосущую тоску по мужниной защите.

— Ладно, — снова сказал мой чужой голос. Он звучал уже тверже. — Разберемся. Груня, помоги дойти до дома.

Я посмотрела на свои молодые, сильные, чужие руки. На заплаканное лицо дочери. На напряженное лицо сына.

Я умерла. Или сошла с ума. Или случилось чудо, которое было похоже на проклятие.

Глава 2 Мой новый, старый, единственный мир

Глава 2 Мой новый, старый, единственный мир

Удар в затылке был несильным, но мир все равно покачивался, будто палуба. Я шла, опираясь на плечо Груни, и старалась не смотреть под ноги, а смотреть вокруг. Инвентаризация началась с первой же секунды, как я переступила порог сарая.

Двор открылся передо мной во всей своей печальной, но обещающей красоте.

Память Марии услужливо подсказывала названия: главный дом, конюшня, амбар, погреб с наружной дверью, банька в дальнем углу за садом. А взгляд Евгении — бывшего бухгалтера и по совместительству мамы оперуполномоченного Дмитрия Соколова — холодно оценивал активы.

Активы были потрепанными, но с костяком. Двухэтажный сруб, когда-то, должно быть, внушительный, теперь потемнел от дождей и времени, ставни на втором этаже покосились. Крыльцо просело. Но фундамент добротный, из дикого камня.

«Капитальный ремонт не нужен, косметический и укрепление», — пронеслось в голове с холодной, профессиональной четкостью.

Конюшня — длинная, низкая постройка, на добрый десяток стойл. Рядом — колодец-журавель с ведром. С него капала вода, образуя темное влажное пятно на утоптанной земле. Все было прочным, сделано на совесть, но с налетом запустения и безнадеги. Как перспективный бизнес, доведенный плохим управлением до грани банкротства.

И только огород, отгороженный невысоким, но аккуратным плетнем, лучился яркой, наглой, по-майски живой зеленью. Контраст был оглушительным. В сознании, еще хранящем воспоминания о сырой, темной дачной осени, о пустых, убранных грядках, эта буйная растительность казалась почти кощунственной.

Там бушевало что-то пестрое и съедобное: кустики с перьями лука, кружево укропа, темные розетки щавеля, нежные листики какого-то салата. Я остановилась, на секунду забыв про боль и головокружение.

— Щавель уже пошел, — машинально сказала я, и это опять был голос Марии, знающий каждую бороздку. — И редиска пушится… к столу скоро будет.

— Ага, — оживилась Груня, поддерживая меня под локоть. — Ульяна Потаповна вчера говорила, на окрошку самое то. Только народ нынче бедный пошел, на окрошку скупятся, щи да кашу просят, экономят.

Окрошка. Народ. Выручка. Себестоимость. Мысли закрутились, пытаясь построить первую финансовую модель в этом новом-старом мире, но их оборвала резкая волна тошноты. Я прислонилась лбом к прохладному косяку двери главного дома.

Внутри пахло иначе, сложнее: прохладой толстых бревен, вареной картошкой, тмином и чем-то кисловато-молочным, словно простоквашей. Трапезная — просторная, низкопотолочная комната с массивными лавками вдоль стен и большими столами, покрытыми хоть и потертыми, но чистыми скатертями — была почти пуста. Только в самом углу, в прохладной тени у массивной, давно не топившейся печи, сидел, склонившись над глиняной миской, коренастый мужик в потной, запыленной косоворотке. Он на нас не взглянул, полностью поглощенный неторопливым, методичным поглощением похлебки. Его присутствие было каким-то обнадеживающе-обыденным: жизнь здесь текла, клиент был. Маленький, но был.

Из-за двери напротив, откуда лился сухой жар и слышалось металлическое позвякивание посуды, появилась женщина. Крупная, солидная, как хорошо выпеченный, румяный каравай. Круглое лицо, повязанное белым, накрахмаленным платком, и властные, быстрые глаза, которые мигом все оценили. Ульяна Потаповна.

Ее взгляд — тяжелый, налитый знанием и усталостью — скользнул по моей фигуре, задержался на растрепанных волосах, на соломинке, прилипшей к запачканному подолу юбки, на бледности лица. Никакого испуга, никакой бурной жалости. Губы сжались в тонкую, неодобрительную ниточку. В ее молчании, в этом одном взгляде, читалось все: и раздражение, и глубокое презрение к этой житейской суете, и леденящий страх за свое место у печи, которое было для нее целым миром.

— Дожились, — бросила она не мне, а в пространство, словно констатируя погодный факт или давно ожидаемый итог. — Хозяйку по дворам волочить. Позор на весь уезд, — и, повернувшись на каблуках своих стоптанных башмаков, скрылась обратно на кухню, громко, с вызовом хлопнув чугунной заслонкой печи.

— Не обращайте внимания, Мария Петровна, — зашептала Груня, почти вталкивая меня в узкий, темный коридорчик, ведущий вглубь дома. — Она сама не своя со вчерашнего дня. Рогожин ее через приказчика стращал, на свой кожевенный в судомойки звал… Она боится, очень боится…

Мы прошли в маленькую, очень теплую и уютно захламленную комнатку рядом с кухней: очевидно, тут и была келья самой Ульяны. Груня усадила меня на скрипящий табурет, ловко чиркнула огнивом, зажгла в жестяном светце-подставке лучину, и принялась хлопотать. Ее движения были быстрыми, не суетливыми, а привычно-деловыми.

Пока она сновала к сеням за тазом и чистой ветошью, память Марии, будто сквозь густой туман похмелья, начала подкидывать обрывки.

Аграфена. Груня. Не просто служанка или работница. Жена Ивана, брата покойного Михаила. Сестра, хоть и не по крови. Молодая, бойкая, говорливая, вечно на взводе, как птичка-непоседа. Руки ее, красные от щелока, холодной воды и вечной возни с мокрым бельем, знали каждую пылинку в доме, каждый угол.

Если бы не Груня с ее неиссякаемой, немного суетливой энергией, одной Марии никогда бы не управиться с бесконечной уборкой, стиркой, присмотром за детьми, когда та была занята на кухне или во дворе. Это была не прислуга, а плоть от плоти семьи Беляевых, ее тыловой штаб, пусть и со своим, огненным и болтливым характером.

— Ну, Мария Петровна, наклоняйтесь, не бойтесь, — бормотала она, уже поднося мокрую, холодную тряпицу к моей голове. Ее пальцы уверенно раздвинули волосы. — Щипать будет, знаю, но зато чисто. А то эта рана, не дай Бог, загноится, тогда пиши пропало…

Ледяная вода и острая, очищающая боль наконец-то приковали мое сознание к телу с жестокой, неоспоримой очевидностью. Я вжалась в плечи, и тут же, сквозь боль, пришло четкое, почти осязаемое воспоминание: так же, вот так же, в прошлую лютую зиму, Груня дни и ночи отпаивала меня отчаянным малиновым взваром и растирала скипидаром, когда я свалилась с воспалением после того, как вытаскивала в метель новорожденного теленка. Ее заботливое, но твердое ворчание, ее неотступное присутствие тогда

Перейти на страницу:
Комментариев (0)